19/Х. Бузулук. На пути в Ташкент. Поезд № 22, международный вагон, купе. Снег. Вчера долго стояли неподалеку от Куйбышева, мимо нас прошли пять поездов — и поэтому нам не хотели открыть семафор. Один из поездов, прошедших впереди нас, оказался впоследствии рядом с нами на куйбышевском вокзале, и из среднего вагона (зеленого, бронированного) выглянуло печальное лицо М.И.Калинина. Я поклонился, он задернул занавеску. Очевидно, в этих пяти поездах приехало правительство. Вот почему над этими поездами реяли в пути самолеты и на задних платформах стоят зенитки. Итак, с 18/Х 1941 г. бывшая Самара становится нашей столицей.
Здесь, в нашем вагоне, едут мать Афиногенова (Антонина Васильевна) и его дочь Светлана. 15 октября мы сдали вещи в багаж и приехали на вокзал, как вдруг за три минуты до намеченного отхода поезда (на самом деле поезд отошел позднее) прибыл на вокзал Афиногенов, страшно взволнованный: «велено всем собраться к пяти часам в ЦК. Немцы прорвали фронт. Мы, писатели, уезжаем с правительством». Я помещен в списке тех литераторов, которые должны эвакуироваться с правительством, но двинуться к ЦК не было у меня никакой возможности: вся площадь вокруг вокзала была запружена народом — на вокзал напирало не меньше 15 тысяч человек, и было невозможно не то что выбраться к зданию ЦК, но и пробраться к своему вагону. Если бы не Николай Вирта, я застрял бы в толпе и никуда не уехал бы. Мария Борисовна привезла вещи в машине, но я не мог найти ни вещей, ни машины. Но недаром Вирта был смолоду репортером и разъездным администратором каких-то провинциальных театров. Напористость, находчивость, пронырливость доходят у него до гениальности. Надев орден, он прошел к начальнику вокзала и сказал, что сопровождает члена правительства, имя которого не имеет права назвать, и что он требует, чтобы нас пропустили правительственным ходом. Ничего этого я не знал (за «члена правительства» он выдал меня) и с изумлением увидел, как передо мною и моими носильщиками раскрываются все двери. Вообще Вирта — человек потрясающей житейской пройдошливости. Отъехав от Москвы верст на тысячу, он навинтил себе на воротник еще одну шпалу и сам произвел себя в подполковники. Не зная, что всем писателям будет предложено вечером 14/Х уехать из Москвы, он утром того же дня уговаривал при мне Афиногенова (у здания ЦК), чтобы тот помог ему удрать из Москвы (он военнообязанный). Афиногенов говорил:
— Но пойми же, Коля, это невозможно. Ты — военнообязанный. Лозовский включил тебя в список ближайших сотрудников Информбюро.
— Ну, Саша, ну, устрой как-нибудь… А я зато обещаю тебе, что я буду ухаживать в дороге за Антониной Васильевной и Дженни. Ну, скажи, что у меня жена беременна и что я должен ее сопровождать. — Жена у него отнюдь не беременна.
В дороге он на станциях выхлопатывал хлеб для таинственного члена правительства, коего он якобы сопровождал.
И все же есть в нем что-то симпатичное, хотя он темный (в духовном отношении) человек. Ничего не читал, не любит <нрзб.> ни поэзии, ни музыки, ни природы. Он очень трудолюбив, неутомимо хлопочет (и не всегда о себе), не лишен литературных способностей (некоторые его корреспонденции отлично написаны), по вся его природа — хищническая. Он страшно любит вещи, щегольскую одежду, богатое убранство, сытную пищу, власть.
Эти дни для меня страшные. Не знаю, где Боба. 90 процентов вероятия, что он убит. Где Коля? Что будет с Лидой? Как спасется от голода и холода Марина? Это мои четыре раны.
По дороге мы почти нигде не видали убранного хлеба. Хлеб гниет в скирдах на тысячеверстном пространстве. Кое-где, правда, есть на станциях кучи зерна — просо, пшеница, ничем не прикрытые. На них сыплется копоть, пыль.
Изредка на станциях появляется кое-какая еда: блины из картошки — по рублю штука, верблюжье молоко, простокваша. На эту еду набрасываются сотни пассажиров, давя друг друга, давя торговок, — обезумевшие от голода.
Поезд стоит на станциях по 2, по 3 часа. Запасы, взятые в Москве, истощаются.
21/Х. Мы уже в Азии. Третьего дня на одной из станций Чкаловской (Оренбургской) области мы видели польское войско.
Выползали из разных вагонов худые, но импозантные люди в тощих шинелишках, театрально козыряя друг другу. Столпились у будки, на которой написано Stacja[82] № 1. Расшитые серебром картузы и шинели были некогда очень эффектны, теперь все это истрепалось до лохмотьев — и все же сохраняет важный вид. Впрочем, несколько офицеров одето с иголочки.
— Куда вы? — спрашиваю у одного из поляков.
— В Бузулук. Там наша армия.
— Климат в этих местах, кажется, очень хорош.
— У нас в Польше лучше.
22 октября. У Аральского моря. Козалинск. Деревья еще зелены. Счастливцы покупают щук; по эвакосвидетельствам выдают хлеб. Потолкался я в очередях, ничего не достал. Пошел к коменданту просить у него талончик на право покупки хлеба.
Комендант сказал:
— Прошу оставить помещение!
Даю Виртам уроки английского языка.
23 октября. Ташкент. Гостиница «Националь». Только что приехали. Нас встретили местные писатели и представитель Совнаркома (управделами Коваленко). Выслали за нами четыре машины.
24 октября. У парикмахера — веер. Попрыскает одеколоном — и веет. У чистильщика сапог — колокольчик. Почистил сапог и зазвенит, чтобы ты подставил ему другой. Тополя — необыкновенной высоты — придают городу особую поэтичность, музыкальность. Я брожу по улицам, словно слушаю музыку, — так хороши эти аллеи тополей. Арыки, и тысячи разнообразных мостиков через арыки, и перспективы одноэтажных домов, которые кажутся еще ниже оттого, что так высоки тополя, — и южная жизнь на улице, и милые учтивые узбеки, — и базары, где изюм и орехи, — и благодатное солнце — отчего я не был здесь прежде — отчего я не попал сюда до войны? Я весь больной. У меня и грипп, и дизентерия, и выпало три вставных зуба, и на губе волдырь от лихорадки, — и тоска по Бобе — и полная неустроенность жизни — и одиночество. Но — все же я рад, что я хоть на старости увидел Ташкент. Самое здесь странное, неожиданное: это смеющиеся дети… Всю дорогу от Москвы до Ташкента я видел плачущих, тоскующих детей со стариковскими лицами, похуделых, осиротелых, брошенных, и вдруг здесь — на каждом бульваре, в каждом дворе копошатся, дерутся, барахтаются беспечные, вполне нормальные дети. Школьники торопятся в школу — зрелище, которого я не видел и этом году в Москве. Показалось странным, что в СССР еще есть места, где дети учатся.
29/X. Аптекарша сказала обо мне одному из пациентов поликлиники, Когану Иосифу Афанасьевичу. Коган узнал от нее, что я в гостинице живу без керосина. И — сегодня рано утром является пожилой худощавый человек с перевязанным глазом и приносит мне в подарок — жестянку керосина!! Эта доброта так взволновала меня — после той злобы, которую я видел в пути, — что я посвятил ему следующий экспромт:
Я мнил, что в мире не осталосьНи состраданья, ни любви,Что человеческая жалостьДавно затоплена в крови.И боже, как я был растроган,Когда, как гений доброты,Мой светлый друг, мой милый Коган,Передо мной явился ты.
30/X. Ташкентская доброта неиссякаема. Пришел ко мне в номер бывший Нарком просвещения тов. Юлдашев и предложил комнату — чудесную меблированную комнату в центре города, в отличном районе. Уезжает его товарищ, хохол — куда-то в район, — и комната с телефоном, с патефоном — с письменным столом предоставляется нам за 58 руб. в месяц!! Чудо, редкость! Мне не пришлось кланяться Коваленке, не пришлось отнимать кров у братьев-писателей, я избавлен от всяких дрязг, живу с женой уединенно — в стороне!
В начале ноября приехала Лида. Мы с М.Б. встретили ее на вокзале. Она ехала с Маршаком, Ильиным, Анной Ахматовой, академиком Штерн, Журбиной. Привезла Женю и Люшу. Маршак и Ильин остались в Алма-Ата.
Прочитал курс лекций о детских поэтах в Педагогическом институте. Стал печататься в «Правде Востока». И провел множество выступлений на подмостках театров и в школе.
1942
14. I.42. Утром в Наркомпросе у Владимировой. У нас целая очередь: берут на воспитание эвакодетей. Людмила Степановна Зайцева из Главкинопроката (зарабатывает с мужем 1180 рублей):
— Мне национальность безразлична! Муж сказал мне: только не бери кривоногую.
Усатый старик: жена-доцент, дочь 17-ти лет. «Хочу мальчонку лет 4–5».
И т. д. Владимирова еле успевает записывать.
16/I. Вчера приходил ко мне Н.Е.Вирта прощаться. Оставил у меня в прихожей калоши, и их в ту же секунду украли. Он выбежал догнать вора, а я чувствовал себя так, будто я украл его калоши.