Сходство с дачным поселком стало еще более полным, когда я заметил, что возле ближайшего к нам домика хлопочут обычные куры. Мои дорогие курочки! Кажется, той же грязно-рыжей породы, какую я однажды уже имел счастье дегустировать близ Стикса-Косинуса.
Дальше – интереснее. Возле сарая по соседству расхаживала… корова. Настоящая. Только маленькая, карликовая, что ли. Величиной с овцу. Мутация? Результат селекции местных мичуринцев? Да какая разница! Главное, что корова.
Возле третьего домишки млела на крыльце собака. Так и тянуло сказать «млела на солнцепеке», уж очень знакома была эта смесь лености и довольства на длинной морде с зажмуренными глазами. Если бы в Колодце Отверженных имелось хоть что-нибудь, напоминающее солнце… Впрочем, после этих вполне человеческих домиков от манихеев всего можно было ожидать, в том числе карманного солнца, разжигаемого от очередной местной аномалии. Лица наши подобрели.
Спустившись с холма, мы, конечно, пытались установить контакт.
Кричали. Деликатно стучались в двери, размахивали белым флагом. Индрик дважды выстрелил в воздух.
Но к нам никто не вышел.
Опрятные дома выглядели покинутыми. Причем покинутыми недавно – на веревке у ближайшего сарая висела немудрящая мужская одежонка: черные штаны, подбитые ватой, куртка, серая в черную риску накидка из блестящего хосровского шелка.
– Да куда же они, шут их раздери, подевались? – задумчиво спросил Перемолот.
– В лес пошли. По грибы, – буркнул капитан-лейтенант Борзунков.
Дорога, заложив размашистую петлю, огибала мавзолей бочек из-под горючего – надписи «Токсично!», ржавые бока – и направлялась прямиком в Город Вохура. Нам с дорогой было по пути.
Конечно, мы надеялись найти в деревне какой-нибудь транспорт. Ведь если имеется дорога, значит, где-то должно быть и то, на чем по ней ездят? Однако сыскался лишь велосипед со сломанными спицами.
Деревня осталась позади. Фонари поредели, хотя и не исчезли совсем. Теперь они заливали дорогу резким хирургическим светом, который, впрочем, быстро иссякал и как-то даже истончался, вливаясь в серые сумерки обочин.
Обочины же вливались в заснеженные пустоши, кое-где украшенные сталагмитами, а над пустошами стелился зернистый лиловый туман. Который, судя по этой самой зернистости, уж точно туманом не являлся.
Сами сталагмиты тоже изменили форму, теперь они стали похожи на трезубцы Нептуна и короны Снежной Королевы. Триумф сюрреализма!
Зазвенело вдалеке на высокой ноте. А потом вновь стихло. Мы тоже помалкивали, даже по сторонам смотреть расхотелось…
Лишь Индрик неутомимо вертел головой, снимая встроенной в шлем камерой сомнительные красоты местной природы.
Между тем дорога наша медленно втягивалась в узину между двумя скалами. Вершины их были скрыты во тьме, недосягаемой для света фонарей. Стены, образующие ущелье, казались плоскими, как будто даже искусственно отшлифованными. Неужели рукотворный проход? Или еще одно чудо местной геологии?
Узина эта обещала быть достаточно протяженной. Где-то полчаса быстрым шагом. Усиленная же освещенность ее нервировала. Кому в таком месте понадобилась иллюминация?
Борзунков сделал знак Лехину и Перемолоту, чтобы, значит, не теряли бдительности. А я сделал знак Тане – чтобы не боялась.
Семасиолог Терен и без всяких знаков держался живчиком. А вот Иван Денисович – тот словно бы находился в ином измерении. Его лицо не выражало тревоги. Напротив, он беззаботно и торжественно улыбался, как рекламный пенсионер, накупивший облигаций государственного оборонного займа. И я вдруг отчетливо ощутил: что бы сейчас ни произошло, да хоть ядерный фугас взорвись, Иван Денисович выживет все равно, потому что… потому что так нужно.
Наши страхи оказались напрасными. В узине нас никто не поджидал. Хотя и без сюрпризов не обошлось.
– Ты глянь-ка, картина! Лес, полный чудес! – воскликнул Лехин, и его бесхитростные глаза вечного ребенка (среди инженеров такие глаза не редкость) восхищенно сверкнули. – А дальше – еще одна! И дальше вон – сколько их! Третьяковская галерея!
– «Наш ковер цветочная поля-а-ана… Наши стены сосны велика-а-аны», – напел Борзунков.
И слова, и музыкальная фраза показались мне мучительно знакомыми – из какого-то мюзикла, что ли?
– Бессмысленная мазня. Творчество вырожденцев! – изрек Х‑оператор Перемолот, обозрев лесной пейзаж, выполненный в бирюзово-оранжевой палитре, и подкрутил свой лихой казачий ус.
– А по-моему, довольно красиво. И даже изысканно, – вставила свои пять копеек Таня. – Напоминает творчество гламур-модернистов конца двадцать первого века. А вон то – на импрессионистов похоже…
– Когда-то, в аспирантские годы, я написал работу о натурэстетике жестко стратифицированных девиантных сообществ… – начал Терен.
– Об эсте… о чем? Ты человеческим языком объяснить можешь? – ворчливо поинтересовался Перемолот.
– Могу. Написал, значит, я работу. О том, почему всякое мудачье тянет рисовать флору и фауну.
– Ты не выражайся, не выражайся! С нами барышня…
– Прошу прощения.
– Ну, и отчего же это… их тянет? – поинтересовался Лехин.
– Я думаю, все дело в гормонах, – процедил Бертольд ядовито.
Пока наши товарищи спорили о прекрасном, мы с Иваном Денисовичем сосредоточенно курили, разглядывая фрески, которыми были сплошь покрыты гладкие серые стены ущелья.
Фрески начинались на уровне наших ботинок и уходили ввысь, оканчиваясь примерно на высоте в четыре человеческих роста.
Рисунки, самые разные по цветовой гамме и довольно однообразные по сюжету – цветы, бесконечные поля ирисов, одуванчиков, тюльпанов в обрамлении гор, чьи подножия затканы травами, цветущие деревья в ассортименте, весенние рощи, благоухающие злаки под стражей вековых деревьев, – покрывали все ущелье от самого начала и… по-видимому, до самого конца. Картины природы вовсе даже не перетекали одна в другую, как можно было бы подумать. Но были четко размежеваны на отдельные «кадры», каждый шагов пятнадцать шириной. Кадры разделялись грубыми, широкими полосами, выполненными черной краской.
– Я так думаю, рисовали разные люди. Каждый столбил себе на стеночке участок и на нем уже… самовыражался, – предположил Борзунков.
– Наверное, так. Рука разная. Мастерство – тоже отличается. Контуры выполнены в разной технике. А краски положены с вариациями. Я когда-то в детстве в художественной школе учился. Немножко разбираюсь в этом деле, – сказал Лехин.
– Этот стиль я бы назвал постнедопримитивизмом, – заключил Терен.
– Лучше скажите мне, товарищи искусствоведы, какого черта они такое странное место для рисования нашли. Дорога – узкая. Само ущелье – тоже узкое. Обзора никакого. Вот в музее, как я помню, всегда нужно от картины отойти, чтобы ее как следует рассмотреть и проникнуться замыслом художника. И чем больше сама картина, тем дальше отходить приходится. Так? А тут получается, что и картины огромные, и отойти некуда. Им что, все равно, как это со стороны смотрится? – недоумевал Перемолот.
– Может, у них больше стен ровных не было… – задумчиво предположил Лехин. – Ты же понимаешь, какой это геморрой, рисовать по неровной стене. А сделать ровную стену – тоже геморрой… Вот, нашли компромисс.
– А вот еще – вы не заметили? Тут оно все повторяется. Если слева на стене сосны нарисованы, то и справа тоже сосны, только по-другому. Если слева маки, то и справа – они же.
– Девиантов завораживает все симметричное, – оживился Терен. – Впрочем, недевиантов тоже.
– Ладно, пошли. Времени нет, – закрыл конференцию Борзунков.
И хотя времени у нас было достаточно, спорить никто не стал. Что-то подсказывало нам: нужно экономить ресурс восприимчивости. В гостях у людей, способных потратить тысячи человеко-часов и сотни килограммов минеральных красок на то, чтобы украсить пейзажами безлюдное ущелье, нам наверняка соскучиться не дадут.
– Может быть, эти манихеи действительно… заслуживают определенного доверия, – шепотом предположила Таня. – По крайней мере ни разу в жизни не видела, чтобы художник был плохим человеком.
– А писатель? Или поэт?
– А вот писателей таких – сколько угодно! – убежденно выпалила Таня. И нахмурилась, как будто вспомнила нечто далекое и важное из своей прежней жизни, к чему я, Саша Пушкин, не имею никакого отношения. И замолчала.
К слову, Таня была мастерица на такие вот погружения в себя. А мне… Мне, честно говоря, очень хотелось погрузиться вместе с ней. Только никто меня не звал.
Мы прошли по ущелью шагов сто пятьдесят, когда Лехин, а за ним и все остальные обнаружили один очень странный эффект.
– Слушайте… Может, это у меня… галлюцинации уже начались, но я… кое-что слышу, – испуганно заметил Лехин.
– Да? И что же?
– Вот… когда мы шли мимо этих… дубков карликовых, – Лехин обернулся назад и указал на обширную панораму дубовой рощи, обсевшей подножие белоголовой горы, – там еще цикады такие крупные были нарисованы на ветках… Так мне послышалось, что я этих цикад слышу. Это вот их «рцы-цы-цы».