— Как это получилось? — чуть удивленно спросил Мокке.
Прежде чем ответить на вопрос полковника, капитан Штреземан несколько секунд оглаживал свои мягкие, в меру обветренные щеки и не в силах был погасить улыбки, глубоко запрятавшейся в его светло-синих глазах.
— А, да что там говорить, — всякий германский офицер с настоящим вкусом непременно остановился бы на таком объекте, как фрау Стегачева!
Штреземан вскочил с кресла и с закинутыми за спину руками стал ходить взад и вперед по комнате.
— Ты, Вальтер, верь моему вкусу, моему слову, — говорил он. — Мне вкус прививали, как ни говори, в семье прусских баронов. Я, ты знаешь, этим не горжусь, а все-таки… Правда, Стегачева несколько полновата. Ты не находишь этого?
Штреземан иногда переходил на «ты» со своим начальником и чаще в тех случаях, когда разговор касался узколичной жизни того или другого из них.
Мокке приятно было, что дружеский разговор с капитаном как-то сближал его с прусской знатью.
— Что же ты такое сделал для фрау Стегачевой? — спросил полковник.
И Штреземан рассказал, что он запретил посыпать обрезками жести вокруг двора Стегачевых.
— Благодарю, — улыбнулся Мокке и, чтобы отвести разговор в сторону, сказал: — Обрезкам жести я придавал только одно значение: всего склона к заливу и к морю минировать нельзя, потому что самим приходится ходить там, а солдатам даже бегать, да еще ночью, — обрезки жести будут звенеть под ногами русских. Береговая охрана будет слышать, будет пускать в дело ракеты и автоматы… А вот командование иначе смотрит на обрезки жести. В штабе говорят, что русским надо позволить существовать, иначе мы лишимся базы, рабочих рук… Среди голодных русских, особенно в городах, вспыхнут эпидемии, и мы сами можем стать жертвой их.
— Я не пойму, при чем здесь обрезки жести? — спросил Штреземан.
— А вот при чем. Чтобы дать возможность русским существовать, надо им разрешить передвижение из городов в села и обратно, надо рыбакам разрешить плавать, но это можно сделать только тогда, когда будут уничтожены партизаны. Командование обязывает нас ловить партизан живыми. У пойманных в гестапо найдут способ узнать, где находятся партизанские гнезда.
— Мы же одного послали им, — заметил Штреземан.
Говорят, что мы прислали подорвавшегося на мине. Гестаповцы ничего не могли у него выпытать. Сам Вунд, гестаповский полковник, сказал, что тот русский, какого мы им прислали, собирался и без того уходить на небо, ему нечем было рисковать, и он ни в чем не признался. Присылайте, говорит, товар неиспорченный.
— Это тот Вунд, что из Мюнхена, с лошадиной челюстью? — спросил капитан.
— Именно тот. Волевой субъект, — покачал головой Мокке. — Требует неиспорченных, а от нас и мертвые русские научились убегать.
И они оба опять посмеялись.
— Конечно, русских партизан легче убивать, чем ловить «в неиспорченном виде», но придется это делать, придется возлагать надежды на звенящие обрезки жести, на резвость наших солдат, — сказал полковник.
Штреземан догадался, что о пропавшем мертвом полковник никому в штабе не скажет, догадался также, что последние слова Мокке были для него приказом на будущее. Непринужденно выпрямившись и обращаясь к Мокке уже как к своему начальнику, капитан сказал:
— Я вас понял. Пойду отдыхать.
Мокке еще с полчаса лежал в удобной постели. Наверное, удобство постели, короткий интимный разговор со Штреземаном толкали его сегодня на размышления о послевоенной личной жизни. Война, по мнению полковника, была уже выиграна. Скоро командирам национальной германской армии предоставится выбор служебных мест, высоких положений. По неуловимой связи он вспомнил о Стегачевой и решил с утра же съездить к ней.
* * *
Петя не знал, что полковник Мокке запретил Йозефу Монду впускать кого бы то ни было в дом Стегачевых. Не знал он, что ему, мокрому и измученному, положено стоять во дворе, куда его вместе с Иваном Никитичем загнал Монд, стоять около забора столько, сколько это нужно будет полковнику Мокке. Петя, возмущаясь, стал угрожать солдату:
— Ты не имеешь права задерживать нас! Ты не притворяйся, что не знаешь меня!
Подавая вперед приподнятое плечо и намереваясь смело обойти солдата, Петя сделал шаг к порогу дома, но Монд, ухватив его за воротник пальто, дернул назад и долго внушал, что он, Петя, должен понимать, с кем разговаривает, и должен стоять, где указано. При этом выбритое и красное лицо солдата с каждым словом становилось напряженней, хотя он все время говорил подчеркнуто тихо и медленно.
— Я вот крикну! Мама и твой полковник услышат, и тебе знаешь что будет?!
Негодуя, горько обижаясь на свое положение, Петя наполовину перезабыл немецкий язык, но Монд понял, что хочет сказать сын фрау и по отдельным немецким словам, а больше по побледневшему и озлобленному лицу, по черным глазам, засветившимся гневом.
— Надо понимать, с кем разговариваешь, — важно повторил Монд и хотел уже уйти от забора к крыльцу флигеля, но тут Петя, надеясь на то, что мать наконец услышит его голос, закричал на Монда:
— Ты должен сказать, кого ты не пускаешь!
А Монд как раз больше всего боялся, что голос Пети может быть услышан матерью, и он толстой ладонью шлепнул Петю по лицу.
Немецкие фашисты в Мартыновке били Петю куда больней и больше, но тогда чувство ответственности за порученное ему дело подавляло боль и кипевшую в нем обиду. Тогда он сознательно шел по трудной дороге, был готов все это перенести. Теперь же он вместе с Иваном Никитичем хотел войти в свой дом, встретиться с матерью, поесть и отдохнуть. Для этого ему оставалось сделать лишь несколько шагов по своему двору и переступить порог родного дома… И именно в это время он получил пощечину от фашиста!
Иван Никитич, стоя за спиной Пети, из-под приспущенной на глаза треушки наблюдал за ним. Заметив, что плечи мальчика вздрогнули, как крылья, а шея покрылась красными пятнами и неестественно вытянулась, старик опасливо схватил Петю за руку чуть выше кисти.
— Успокойся, Петро. Военному надо подчиниться, — почти ласково заговорил Иван Никитич, почтительно кланяясь Йозефу Монду, а тем временем его сухонькие пальцы с силой вдавились в руку Пети. Петя понял, что старик готов разорвать его на куски, если он не сдержит гнев.
— Вот слушай, что тебе говорит старший, — с укором сказал Монд и пошел к крыльцу.
— Петро, — зашептал старый плотник, — ты можешь погубить себя, мать… навредить делу…
И старый плотник, сильнее сдавливая руку Пети, продолжал горячо шептать:
— Сдержи гнев. Пусть он в тебе, как огонь в горне, останется. Он нам еще пригодится… Мать выйдет на крыльцо, надо встретить ее весело…
Глубоко вздохнув, Петя сказал:
— Теперь отпустите руку: я уже знаю, что сказать маме, если она выйдет.
Иван Никитич медленно разжал свои скрюченные пальцы. Петя глубже натянул на голову мокрую треушку. И опять для него и для старого плотника потянулись минуты молчаливого испытания. Ивану Никитичу легче было переносить их не только потому, что у него с годами накопилось больше выдержки, но и потому, что он не понимал, о чем все время переговаривались шофер с Мондом.
— Иозеф, как ты думаешь, эта музыка скоро кончится?.. Конечно, полковнику там веселее, чем нам с тобой: он слушает и смотрит на фрау, — говорил шофер через открытую калитку.
И Монд охотно отвечал ему с крыльца:
— Он на побережье самый старший.
Шофер, появившись в самой калитке, снова заговорил, кивнув на Петю и на Ивана Никитича:
— А эти — зачем они шли к фрау Стегачевой?
— Старого я не знаю. Молодой — сын фрау… Подождут на воздухе, им не к спеху.
Петя утешал себя только тем, что соната скоро кончится, и она шла к концу: аккорды становились спокойней и легче; неторопливые трели все чаще врывались в плавный, сосредоточенный музыкальный рассказ.
У Пети даже хватило терпения и выдержки, чтобы утешить стоявшего позади Ивана Никитича:
— Осталось немного — через две-три минуты мама закончит игру.
Рассказав напоследок о чем-то сурово-ясном, будто подытоживающем пройденную дорогу, рояль неожиданно замолчал.
Мокке все еще не выходил. Из флигеля иногда доносились его слова. Чуткое ухо Пети улавливало, что полковник сейчас благодарил мать за внимание к нему. Он и сам обещал быть внимательным к ней.
— В вашем положении мое внимание для вас очень полезно! — сказал он.
Потом его голос послышался в коридоре. Петя видел, как Монд, придерживая висевший на животе автомат, медленно спустился с крыльца, и на крыльце сейчас же появились Мокке и мать.
Полковник продолжал говорить:
— О вашем муже я не нашел удобным вас расспрашивать. Знаю, что он должен быть по ту сторону фронта. Наивно верить, что он вернется домой. Но если даже останется жив, при новом порядке он не сумеет позаботиться о вас так, как вы этого заслуживаете…