Нет, я серьезно говорю — глава будет преотвратная. Порядочный читатель не выдержал бы и пяти минут. И главное — вот совершенно не о чем. Ну, все равно, читай.
Так я положил в своей душе, что Даня Стрельников становится приоритетом моей жизни, как говорила этика — навсегда, как говорила психология — до поры. Это означало, что я готов был выстрелами ввести Даню в свое общество, затем чтобы взаимно поразить и нового друга и старинных приятелей. К моему удивлению, Даню приняли равнодушно. Я ждал, что друзья либо исполнятся к нему любовью, либо ревнивой ненавистью. Не случилось ни того ни другого, и мне это было досадно. Из всех, кому Даня был представлен, он задел, пожалуй, только Марину и вот как я это выяснил. Если помнишь, дражайшая Молли с первой встречи, с первого взгляда на Даню сообщила, что никакого для нее интереса он не являет. Даня, ей вперекор, поговорив однажды с Мариной, приветливо светской и только, вынес убеждение, что между ними пробежала какая-то искра, как — намекнул он на сокровенную тайну своей души — это уже бывало в его жизни с женами друзей. Пламени из этой искры он опасался, впрочем, напрасно. Между другом и женой установились ровные отношения, и я был единственным связующим пунктом их разговоров.
Однако же, как свидетельствует случай, Марина с первых дней была склонна к каким-то безнравственным подозрениям на наш счет. Помню, однажды она вернулась домой раньше обычного — я еще не успел прибраться. Я приветствовал ее с обычной радостью, остатки которой сохранил от только что ушедшего Дани. Марина имела какой-то план на свободные часы, тотчас пошла переодеваться в комнату и там затихла. Войдя, я застал ее напряженно глядящей в окно, развернутой ко мне безучастной и трагической спиной. Почуяв неладное, я обнял ее за плечи и прижал к себе — она продолжала глядеть в окно. «Молли, голубушка, что случилось, ну, что такое?» — засюсюкал я во внутреннем напряжении. С давних пор я все время чувствовал себя перед ней виноватым и, не зная, в чем укорить себя, тем не менее был готов к любым попрекам. «Арсений… — ей затруднительно было сказать свою мысль, настолько горькой она казалась ей, — что… это?..» Она показала на пол, где со вчера валялся надорванный пакетик от презерватива. «Это? — поразился я, — это мы вчера с тобой веселились». «Нет, — сказала она, — вчера… не было…» Я припомнил, что ведь и правда не было, и пакетик валяется с позавчера. Мы с Мариной были не самые чистюльки. Я понимал, что сказать сейчас правду было все равно что соврать, тем паче, что у меня есть пренеобыкновеннейшая манера говорить правду лживо и правдиво лгать. Мысли мои засуетились, и я находчиво придумал дивную легенду. «Дорогая, — сказал я ей, уже плачущей неприкрыто, — мне и сказать-то тебе не знаю как, ты смеяться будешь». «Похоже, что я буду смеяться?» — на это было совсем не похоже, но я улыбнулся вопреки и сказал: «Тут такое детство, но ты меня понять должна. Понимаешь, я же тоже мужик, знаешь, такое иногда кобелячество прет… особенно в разговорах. Ты же знаешь, ко мне студенты что ни день приходят». «Знаю», — сказала она, и глаза ее наполнились новыми слезами. «Так вот мне хочется, чтобы они видели, что у нас все с тобой о’кей… Я, понимаешь, поэтому всякий день на пол подкидываю такой пакетик, или даже два…» Вообще-то, это так похоже на мужиков (я же Тебе говорил, у них у всех треугольник в кармане), что Марина вмиг высохла слезами и резко меня обняла. «А я подумала… я даже говорить тебе не буду…» — засмеялась она и принялась одеваться. На моей памяти это был, быть может, самый быстрый переход от слез к радости.
А при всем при том, хотя по внешней линии наши отношения с Мариной вернулись в самый радужный период, Марина не заняла в моем сердце места большего по сравнению с прежним. Как ни смешно покажется, мысль моя более концентрировалась на причудливом и забавном романе со студентом, «недоласканным ребенком», папочкой которого я порывистой легкостью вообразил себя.
Тем интереснее мне сейчас нюанс, подтверждающий мое неизменно, как и раньше, равнодушие к Марине. Зодиакальный рак, Марина родилась в июне, где-то под конец. Тут еще в меня не за что камень кидать — я с трудом запоминаю даты рождений и поздравлять друзей не умею. Все это знают, так что, во всяком случае, привыкли. Точно так я не помнил день рождения Чючи, и Зухры, и Браверман. Но вот что странно — я не помню, был ли я на дне рождения Марины в то лето. Мне нет ничего проще узнать, немедленно связавшись с Варечкой или Ободовской, но я хочу подоле остаться в воспоминании о том удивительном, необычайном равнодушии, с каким я отнесся к празднику, где собрались мои друзья, где и я, по всему судя, непременно должен был быть. Так вот я не помню. Тому напротив, я с отчетливостью могу воссоздать следующий день, когда мы со Стрельниковым поехали в какие-то замосковские края покупать ему ботинки из лосиной кожи — вызывающе блестящие и, как выяснилось в скором времени, хрупкие и негодные.
Возвращаясь на Арбат, уже с пивом, мы, конечно, столкнулись с веселой ватагой Марининых гостей, да и самой Мариной — все шли к Мамихиной мыться — наше РЭУ отключило воду, и только у Мамихиной из всех ближайших знакомых Смоленки можно было привести себя в благоприличный вид. Я был раздираем противоречивыми стремлениями скрыться немедленно, утаив Дашу от чужих, и, как мне казалось, докучно завистливых глаз, с другой же стороны, не оставляющее меня влечение к хвастовству и гордость моим студентом понуждали меня открыто приблизиться и обменяться приветствиями. Даня насуплено встал в стороне, видимо недовольный встречей. Я уже замечал не в первый раз, что Даня мрачнел при виде моих друзей. «Обычная мужская ревность», — вспомнилось мне, и я вновь самомнительно надулся.
— А мы идем пить пиво со студентом Стрельниковым, — сказал я всем.
— А мы идем мыться, — сказали все.
— Добрый день, — сказал Даня, не переменяя выражения.
— Здравствуйте, — сказали все, помахивая кульком с мочалками.
— А можно я пойду с вами? — спросил негаданно Скорняков, мой друг, доцент. Мне захотелось думать, что это он из-за Дани, тем паче, что я все никак не мог Даню показать. К тому же, когда Даня хмурился, лицо у него было не такое красивое, а мне хотелось, чтобы Скорняков понял, о чем я говорю — всякий мой рассказ о Даниной наружности длился не менее четверти часа и изобиловал превосходными степенями сравнения.
На мой взгляд, у Скорнякова вовсе не было вкуса на человеческую красоту, во всяком случае его Наташа Звенигородская, на мои непредвзятые глаза, попросту жирная старая корова, и мне кажется, что все несчастья Скорнякова (коих немало) проистекают из того, что я никак не грохну его маму и его возлюбленную — двух первейших сук в последней степени. Ах, прошу прощения, я же обещался не писать о Скорнякове. Впрочем, мучительная коллизия его жизни достаточно красноречиво отражена в прославленном стихотворении «Четвертый раз я был в Петрополе».
От всего того, что Скорняков писал в «Петрополе» он, как я уже упоминал, лечился голоданиями — от своего кишечника, который, как считал китаец, развился на почве несчастной любви, или от своего эротического невроза, который дама-экстрасенс рассматривала как результат кишечного нездоровья. Так или иначе, скорняковские не плясали, жизнь его была ужасна, как, впрочем, задолго до нашего знакомства, да и в дальнейшем по всей жизни. Мы пошли на «Кружок», и меня крючило от несварения компании: Скорняков никак не мог заговорить путно с Даней, Даня же был отвратительно безучастен к доценту, я бы даже сказал, невежлив. Впоследствии он признался, что Скорняков ему с первого взгляда не понравился, но почему — обосновать отказался.
Из отчета Сергея Скорнякова
Друг мой Арсений! Ты просишь меня поделиться впечатлениями о мальчике Дане. Что ж, изволь, поделюсь. Правда, должен сразу тебе сказать, что напишу мало, а кроме того — бледно и жидко, ибо тебе ли не знать, как вяло мое прозаическое перо.
Увидел я его первый раз, если мне не изменяет память, в июне прошлого года. Депрессия моя, о которой я тогда еще не знал, что она депрессия, была в самом разгаре. Накануне я провел ночь не дома. Это было — возможно, повторяю, что я ошибаюсь — после Марининого дня рождения на Арбате, откуда, быстренько напившись, я ускользнул пораньше, чтобы в свое пьяное удовольствие прогуляться по аду московских ночных садиков. И я нашел там то, чего совсем не желало мое чистое сердце, но чего с фантастическим упорством требовала моя болезнь, то есть депрессия, клокотавшая в голове и желудке и привычно жаждавшая жарких чувственных наслаждений (или как еще помягче назвать этот ее гадостный эротический присвист?). После этой самой ночи, где-то к полудню, не зная, куда девать себя, я опять вернулся к Марине, якобы за забытым у нее зонтиком, и часа два-три предавался беседам с ее милыми подружками — Варечкой, Ободовской, а кто был еще — не помню, бурно обсуждавшими события праздничного вечера. Потом я расстался с ними и по дороге к метро встретил вас с Даней. Ты представил нас друг другу и предложил посидеть немного в пушкинском скверике — попить пивка. Я нехотя согласился. Согласился потому, что совершенно не желал оставаться наедине с собственными мыслями, евшими меня поедом за мое ночное беспутство, а нехотя, потому что внутренности мои чувствовали себя прескверно, и мне было совсем не до разговоров и тем более не до пива. Даня, помнится, был в роскошном черном костюме и черных модных, кажется, в тот же день купленных ботинках. Прежде ты мне говорил о его необыкновенной красоте, но я увидел только очень чистое и очень детское, хотя в то же время как-то особенно по-юношески серьезное лицо: точно он все время старался придать своим детским чертам выражение взрослости. В общем, мальчик как мальчик. Да, красивый. Но и ничего из ряда вон выходящего. Впрочем, ты знаешь, что я тут не судья. Разумеется, я вновь пожаловался на мой разыгравшийся проктосигмаидит. Даня сказал, что он тоже с шести лет страдает какой-то желудочно-кишечной болезнью и тут же выдал ее длинное и заковыристое название. А я подумал: да, знает он, что значит страдать кишечником — вон как пиво хлещет!