Мне стало легче дышать. Я спросил, как Даня нашел нашу квартиру, он, ухватившись за тему, довольно связно рассказал, как зашел к Хромцовым и по словесному портрету получил указание. Марина вновь предложила ему войти и он, поняв, что для приватного визита уже пробыл достаточно, тотчас откланялся. Не удивлюсь, если от нашего дома он бежал сломя голову. «Идиот! — твердил он себе на ходу, — Кретин! Болван!»
— Ну что же, сказала Марина, закрыв за ним дверь, — он действительно очень недурен. Жаль, что у него узкие плечи.
— Да, да, — поспешно согласился я, — жаль, жаль. С чего ему вдруг вздумалось нагрянуть? Мы только что виделись.
Внутренне я суетился и трусил на пустом месте, и это было отмечено подозрительной Мариной.
— Любишь ты малолеток, — сказала она, вновь вернувшись к пылесосу. — И о чем вы с ним говорите?
— Да, — отмахнулся я, — присаживаясь на край тумбочки, — о всякой ерунде. Искусство, политика, религия, суета, ловля ветра — все такое, в подростковом вкусе. Конечно, мне льстит его красота. Такой красивый — и со мной.
— Ну что же, — рассудительно сказала Марина, — пусть набирается мозгов. Несмотря на ваши беседы у него был сегодня преглупый вид.
— К сожалению, — ответил я резонерски, — от наших разговоров он не становится умнее, а я красивее. Но удовольствие оба получаем.
Тут я почувствовал себя шакалом и иудой и, разозлившись на себя и на Марину, добавил резко:
— Но согласись, это трогательно.
— Ну да, конечно, — удивленно подняла на меня глаза жена, продолжая распутывать шнур, — это приятно, когда в тебя влюблены. Они все так тебя любят?
— Видимо, да, — сказал я, успокоившись, — просто этот более прочих настойчив в своей симпатии. В конце концов, на его месте мог быть любой другой. Я думаю, они теперь станут часто появляться, будь готова.
— Ну, — улыбнулась Марина, — к этому я уже давно готова. Мне, скорее, удивительно, что они до сих пор задерживались.
— Да? То есть, ты не против? — спросил я простодушно. — Я думал, тебе будет неприятно их обилие.
— Я-то люблю взрослых, постарше себя, и интересных. В Дане, как понимаешь, главное, что у него такие глаза большие, что кожа чистая, а так-то — чем мне он может быть интересен? Это все твое. Но я не против, совсем не против. Приятно будет на него смотреть — вообще-то, мальчик очень в моем вкусе.
— Да… — сказал я, юродствуя, конечно, — а как же я?
— Сеня… — Марина обняла меня за коленки, — ну ты-то лучше всех…
— Да? Я классный?
— Классный.
Беседа закончилась неразборчивым воркованием и поцелуями.
На следующий день, оставив на «Кужке» Даню и Свету Воронцову, я бежал к речному трамвайчику. День был хмурый, но без дождя. Корабликов было два, они стояли у дебаркадера гостиницы «Украина». Я чаял себя опаздывающим, но кроме меня к назначенному сроку никто не прибыл, и я, одинокий, сел на корме отдышаться. Не представлю, о чем говорили Даня и Света, оставшись одни — последнее время они все больше ссорились, вернее, даже не ссорились, а как-то противно перебрехивались. Вернее, Стрельников находил чем попрекнуть Свету, а та, нимало на него не обиженная, огрызалась. Я относил это к издержкам дурного воспитания обоих и, видимо, уже затянувшегося романа. Конечно, лениво раздумывая о них, я утвердился вновь в своем патрицианстве, как и в том, что потеснил Свету в Данином сердце.
Ногой я уперся в свернутый леер и взялся рукой за штаг. Как же удивительно я изучал — казалось, не пойми с чего, оснастку судна! Я зазубрил все мачты, стеньги, брам-стеньги, бом-брам-стеньги, потом я выучил оставшийся рангоут, и такелаж, и паруса… Была в этом какая-то видимость системы, что-то было незыблемо закономерное в морском транспорте. Из этой любви к порядку, столь недостающему в паскудной жизни, я даже мечтал одно время уйти во флот. Не представляю, кем бы я мог там быть. Демонстратором морских мод. Ходил бы по подиуму.
Подкатил автобус из «Эрик Свенсена», Марина — легкая, изящная, деловитая в то же время, живо щебеча по-английски, взобралась по трапу и послала мне воздушный привет. Я рыгнул перебродившим пивом «Белый медведь» и ринулся прижаться к ее душистому лбу. За ней, предшествуемые пузами бывалых бизнесменов, шли шведы, далее — робкая Наташа Кораблева, все так же девственница, и мой друг Скорняков, доцент. Я осклабился на манер европейской рекламы и заговорил по-французски, на языке, которого не знал никто из бывших. Надо же мне было дать понять, что и я не лысый с водокачки? Корабль тронулся, очевидно опаздывая к шлюзу.
Мы сосредоточились в салоне, в уголку, чуждые большой компании. Я, противу обыкновения, был молчалив, — как видно, от пива. Все-таки пиво, особенно «Белый медведь», крепкое, из преферансов Стрельникова, угнетает сознание. За окошком раздавалась иззелено-коричневая Москва-река, мимо были трубы заводов, одиноко стоящие сталинские постройки, липы одна за одной. Московская набережная, все-таки очень уродлива — Ты не будешь со мной спорить. Марину то и дело срывали переводить, Наташа тоже отвлекалась от общей беседы, говорила «хай…» кому-нибудь из иностранцев и смаргивала розовыми пальчиками.
— Ну, что Даня? — спросил Скорняков, желая сделать мне приятное. Мой друг очень воспитан и чрезмерно, даже как-то пугливо деликатен.
— Да, да, — тотчас подключилась Наташа, готовая до рассказов и во всем солидарная со Скорняковым, — как Даня? Всё при тебе?
Тут ее отозвали к Марселу Севенстерну в золоченых очках, и она, прикоснувшись розовым пальчиком к моему рукаву, выскочила из-за стола. Мы остались вдвоем со Скорняковым, моим другом. И он, и Наташа не видели Даню, но наслышаны были в избытке.
— Даня на высоте, — констатировал я, — только расстались.
Я был горд тем, что Данина дружба ко мне, по всему недолговечная, тянулась уже третий месяц.
— Что он делает? — спросил Скорняков, и чувствовалось, что в нем говорят гены его маменьки. Старая дура считает, что беседу надо направлять. Должны же быть у Скорнякова хоть какие-то недостатки.
— Пьет пиво со Светой Воронцовой. Во всяком случае, это было последнее его занятие.
— Это его девушка? Да?
Никогда нельзя знать, что заинтересует Скорнякова. Подчас я просто отказываюсь от рассказа, раздражась его никчемными расспросами. Например, если сказать ему, что сегодня заходила соседка за луковицей, он всенепременно спросит, сколько ей лет и как ее зовут. Какая ему разница, «девушка» Света или не «девушка». В конце концов, он ее не встречал ни разу, и мне не казалось интересным их знакомить.
— Да, — сказал я, и, подумав, добавил, — или нет. То есть, она, видимо, считает, что она его девушка, но без твердых оснований. Или подруга просто. Нет, наверное, все-таки девушка. Не может быть, чтобы у него не было девушки, то есть, совсем. Да, наверно, девушка. Послушай, — оборвал я себя капризно и скучливо, — я вообще отчаялся понять что-нибудь в отношениях полов. Давай выпьем.
Скорняков более чем кто-либо был осведомлен в сюжете моей жизни. Он не только покорно и заинтересованно слушал меня, но и выспрашивал в деликатную паузу подробности: а сколько лет бабе Поле? А как зовут Кабакова? Вряд ли сыщется человек, кроме Скорнякова, который так охоч до бесполезной информации.
— Знаешь, мне, по-моему, не надо сегодня пить, — сказал он и поднес руку к голове. Рука у него была белая, с близкими венами, с нервными пальцами — рука, достойная Веронезе. Если бы я не знал скромность моего друга, я бы подумал, что он жалуется на мигрени оттого только, чтобы подносить к голове свою прекрасную руку.
— Я же голодаю, — сказал Скорняков проникновенно, — выхожу из голодания, то есть. Может, мне выпить чуть-чуть водки?..
— Выпить, — подтвердил я незамедлительно, чтобы спасти друга от сомнений.
Китайский целитель установил длительность скорняковской депрессии — восемнадцать лет. Сейчас бедняге тридцать три. Существо слабое, нервное, обостренно чувствительное, слишком и напрасно по нынешним временам умное — Скорняков соединил в себе немыслимый букет физических, психических и психофизических болезней, исцеления которым ждал в чарах дальневосточного кудесника. Волшебный китаец пробуждал энергию Че, но дело шло ни шатко ни валко, видимо, потому что Скорняков атеист. Кроме того, он вот уже двенадцатый год чах по Наташе Звенигородской, театроведу, чему посвящен его знаменитый тактовик «Сначала открылось глазу море…».
Не знаю, право, стоит ли мне писать о Скорнякове с той желчной подробностью, с какой я преподношу Тебе моих героев. Помнится, еще в юные годы я слушал курс у акад. Гаспарова в ИМЛИ. Великий старец, преодолевая вокалическое заикание, по понедельникам читал историю Греции. С мелочностью избыточно образованного гения Гаспаров к концу семестра говорил уже о не дошедших до нас дремучих сочинениях, забвенных задолго до Рождества. Один из студентов, выждав неприличную вопросу паузу, вдруг спросил его: «А Геродот?» В самом деле — про Геродота не было сказано и слова. «Геродот?.. — на лице ученого изобразилось смятение, — не-ет, — сказал он, — про Геродота я ничего не скажу». И понятно было по этому «не-ет», что для Геродота семестра было маловато, что для Геродота неподходящи были ни место, ни время, ни публика. Так же и я, казалось бы, обязанный долгом романиста рассказывать не таясь все, что знаю о предмете моей жизни, останавливаю скакуна красноречия и говорю: «Не-ет». И действительно, как я могу выразить ту предельную степень почтительности к другу, как не оставив лакуну на месте его имени? По чести, Скорняков заслуживает совсем другого романа, который я напишу, быть может, когда сочту нашу дружбу законченной. Да убережет меня Предвечный от этой книги!