утратила совесть человеческую, так и живи человеком. И никуда тебе от этого не уйти. Никуда от себя не спрячешься, не закружишься.
— Очередной опыт профессора Ваги!
— Фельдшера Ваги. Деревенского фельдшера. Профессор прописал бы тебе гальванизацию, воротник, инъекции, Кавказ, Крым, радоновые ванны, Бе-прим, Бе-шесть, Бе-двенадцать. А я говорю — здорова. И живи, как подобает здоровым.
— Я для вас третий пингвин, Богдан Протасович!
— Что?
— Третий пингвин, говорю. Двух привезли вам из Антарктики. А я, значит, третий.
— А ты не живи пингвином. Живи человеком. Ей-богу, неплохое звание!
Богдан Протасович разнервничался, свело плечо, задергались жилки под веками. Севрюгина хотела ответить ему зло — умела девочка подобрать колючее словцо — но, глянув на Вагу, потупилась.
Богдан Протасович проговорил уже ласковей:
— Одна побудешь? Или подружек прислать?
— Подруг? Нет, не надо. Сама к ним выйду.
И убежала.
— Ну, уж вы фельдшер! — проворчал врач, искоса посматривая на Вагу. — Удивительно бесцеремонно действуете!
— Не бесцеремонность страшна, дорогой доктор. Страшно, когда на берегу толпятся да гуторят, пока человек ко дну идет!
Устроив столичных гостей, Серафим Серафимович Шевров вернулся в отведенный для него кабинет и, прежде чем отойти ко сну, обосновался за письменным столом немного поработать, восстановить кой-какие строчки унесенного весенним ветром письма.
Желтый огонек настольной лампы далеко виднелся в сгустившейся над междуречьем темноте.
Сумерки. Покой, отгороженный опущенными шторами; удобные, уютные вещи: торшер-люкс, диванчик сверхсовременный, а над ними дешевая копия, приобретенная в качестве подлинника; множество всяческих кнопок — регуляторов комфорта, вплоть до электрозажигалки, все отшлифовано, отполировано, вылощено. А за окном жизнь, как есть, налетевший буран, стихия без кнопочек, неистовые порывы ветра или вдруг необычайная, давящая тишина, движенье льдов — нежданное второе испытание плотины, как скажет, наверно, инженер Петров. Однако Серафим Серафимович не смотрел в окно, не думал о движении льдов — самоуверенная беспечность городского жителя, приученного к тому, что все обойдется, приученного к железобетонным устоям и оградам, к тому, что соответствующие товарищи обеспечат и наладят.
Стрекотали вертолеты, ревели самолеты, взвиваясь и пикируя, самосвалы тянули гранит и щебень — все шло нормально, и Серафим Серафимович мог отгородиться от стихии кабинетным уютом.
Он не был трусом. Призови его начальство — Серафим Серафимович неукоснительно выполнил бы все предписания. Но его не призвали, ледоход не относился к его ведомству, и вот он сидел за красивым полированным столом, занятый служебными заботами и планами. Его все еще тревожило пропавшее письмо, но, впрочем, и тут нашлось разумное решение, письмо пропало, значит, надо писать другое. Логика борьбы — от этого не отступиться. Но теперь — все та же логика — придется двинуть не анонимное, а за подписью, в открытую! Пусть попробуют, подкопаются. Да, непременно в открытую, за полной подписью, и тогда подобравший письмо останется в дураках.
Шевров принялся чистить золотое перышко. Присущее душевное равновесие возвращалось к нему.
И вдруг ничтожный толчок, обыкновенный телефонный звонок…
Серафим Серафимович, полагая, что вызывают кого-нибудь из персонала лагеря, приподнял и опустил трубку. Телефон позвонил вторично. Серафим Серафимович повременил, надеясь, что телефон замолкнет, но звонок дребезжал ожесточенно, и Серафим Серафимович вынужден был взять трубку.
— Алло!
— Вы обувная фабрика?
— Что?
— Вы обувная фабрика?
— Кто? Я?
— Вы не обувная фабрика?
Шевров хотел бросить трубку, но детский, взволнованный голос телефонистки удержал его:
— Извините, это не вам. Вы научные? Дом отдыха? Послушайте, научные, что вас там затопило? Не отзываетесь! Отвечайте филиалу. Филиал вызывает Шеврова. Есть там Шевров?
— Шевров слушает.
— Говорите. У меня провод загружен срочными.
— Ты меня слышишь, Серафим? Симочка, это я говорю.
— А, это ты, Муза. Хорошо, что позвонила. Письмо нашлось? Мое письмо на большом листе, по служебному вопросу.
— Какое письмо? Я вся в тревоге. Я о Павлике звоню, о мальчике! Сейчас — только что наши звонили. По телефону не могу распространяться. Там вспышка. Серафим, ты слушаешь? Пришла телефонограмма. К нам обращаются за помощью. Немедленно разыщи Вагу и со своей стороны, лично… Ты же все-таки имеешь авторитет! Собственнолично проси Вагу. Обними, умоляй, поклонись — что хочешь — от всей нашей фамилии. Понимаешь, если там разгорится!
— Что разгорится? Кого обнимать?
— Ну, вот — теперь он не слышит. Вагу, Вагу — нашего Вагу обними, умоляй. Я сама приеду. Всем коллективом будем умолять.
Дребезжала мембрана, то замолкая, то вскрикивая, — ветер где-то замыкал провода.
Серафим Серафимович все еще не мог собраться с мыслями.
Но постепенно возникал перед глазами далекий поселок, строительство, чужие люди и лицо родное — мальчик с быстрыми смышлеными глазенками:
«…Ты понимаешь, если там разгорится…»
И в ушах, в унисон жестяному жужжанию мембраны, противореча, вытесняя друг друга, вертелось два, казалось бы, ничем, никак не связанных слова: умолять — умалять, умолять — умалять…
А перед глазами все еще мальчишеское лицо, ученические тетрадки, фуражка с серебряными крылышками.
— Заканчивайте! Время истекло, — потребовала телефонистка.
Жалобно звякнул звонок, и связь оборвалась — штаб перебил частный разговор, докладывал областному центру о борьбе с паводком.
Трубка все еще лежала на столе, отмеряя время короткими гудками отбоя, похожими на сигналы тревоги. Серафим Серафимович безвольно склонился над столом.
В коридоре послышались торопливые шаркающие шаги. Кто-то, не постучав, распахнул дверь. Серафим Серафимович нехотя оторвался от работы — перед ним в больничном халате, в туфлях на босу ногу стояла Янка Севрюгина.
— Вы!
— Серафим Серафимович, мне нужно поговорить с вами.
— Говорить? Со мной? О чем?
Серафим Серафимович грозным взглядом окинул Севрюгину:
— В таком виде! В халате!
— Мне крайне необходимо говорить с вами, Серафим Серафимович. Вы так хорошо отнеслись ко мне. Устроили на работу. Обещали содействие.
— Содействие? Какое содействие? Что вам нужно?
— Мы отдыхали вместе, Серафим Серафимович. На одном пляже. Вы были так внимательны. Мы все вместе…
— Что вам нужно, спрашиваю? — шумно отодвинул кресло Шевров. — Ворвались сюда! В спальном виде! Халат застегните!
— Мы все вместе проводили время. Я, вы и Олег…
— Какой Олег! — вскочил Шевров. — Я не имею никакого отношения к вашим Олегам.
— Олег Брамов. Товарищ Брамов, — придвинулась ближе Севрюгина, — я пришла узнать о товарище Брамове.
— Короче! — процедил сквозь зубы Шевров.
— Короче? Хорошо Где Брамов?
— Товарищ Брамов задержался.
Шевров смотрел поверх головы Севрюгиной на хрустальную люстру.
— Задержался?
— Да. Не прибыл, не прилетел.
— Но его товарищи прилетели!
— Товарищи прилетели, а товарищ Брамов не прилетел. Потом прилетит.
— Вы лжете! Я все слышала! — Янка вплотную придвинулась к Шеврову. — Вы лжете. Брамов трус. Подлый трус.
— Тише! Не смейте кричать в служебном помещении. Явилась сюда в халате и еще кричит.
— Да, подлый трус. Обещал приехать за мной. Обещал сказочную поездку на оленях. Он обманул меня!
— Ее обманул, — вскинул к люстре руки Шевров, — ее! Он меня обманул. Меня! Поставил в дурацкое