же грейдером, что утром подъезжали к плотине. Прошло с того часа не много времени, но все выглядело теперь по-иному, необъятным представился разлив, и фантастичность открывшихся просторов, сливающихся с чернотой ночи, умножалась переливом огней, светом прожекторов, мельканьем фар. Огни звездной цепочкой протянулись над бетонным хребтом, перекинулись на противоположный берег. Настороженные прожекторы ощупывали плоскости бетона, подступы к шлюзам. Над грохотом и скрежетом водоворота взлетали, перекликались голоса людей.
На плотине, у самого края, словно на командном пункте, резко очерченные фигуры — Вага узнал Лебедева. Чуть дальше — скрытый мелькающими тенями, проворный, суетливый человек. Лица разглядеть невозможно, но подвижность его и непокой сразу привлекли внимание Ваги.
Прудников едва успел притормозить, Богдан Протасович выскочил из машины, кинулся на плотину.
— Сашко!
И уже обнимал инженера Петрова.
— Сашко, старик!
— Богдан, друже! Лебедев сказал мне, что ты вернулся.
— Друже! Хоть бы позвонил. Променял на бетон старого друга.
Прудников вылез из машины, обошел ее вокруг, осторожно перебираясь с камешка на камешек. При свете фар сгрудившихся самосвалов обследовал лоснящиеся бока «ЗИЛа». Потом остановился, поглядывая на плотину, на фигуры Ваги и Петрова, выхваченные световым конусом из темноты.
Лебедев обратился к Богдану Протасовичу:
— Товарищ Петров нас всех опередил. Духом чует напряжение железобетона.
— Что поделаешь, душа-то здесь осталась!
Под прямыми, в упор наведенными лучами, льдины сверкали сколотыми гранями или тускло мерцали белесой спиной, ноздреватой, изъеденной дождями, утопали в непроницаемой глубине.
Отсюда, с высоты железобетонной твердыни, все казалось иным, чем там, внизу, под земляной дамбой, когда приходилось лопатами отбиваться от надвигающихся клешней; отсюда, с железобетонной твердыни, все представлялось даже красивым, особой, неистовой красотой бушующей стихии.
Богдан Протасович готов был забыть о размытой дамбе, о потоках, хлынувших на берег. Но в этот миг из расправленной, смолистой глубины всплыла кровля человеческого жилья, завертелась, закружила, дробясь о камни, исчезла в горловине шлюза.
И вновь сдвинулось, сместилось время — прошло мгновение или вечность? Вага вглядывался в ночь — там, на холме, за стеной ночи, гирлянды праздничных огней и детская трепетная песня.
В глазах зарябило, стиснуло дыханье…
— Не смотри на водоворот! — предупредил инженер. — Смотри под ноги, на бетон.
Инженер застучал каблуками по бетону:
— Выдюжим!
И тут что-то произошло, очень важное, решающее, объединившее всех до самого крайнего сторожевого звена в ночной, бессонной долине.
Вага еще не отдавал себе отчета, не знал, что именно свершилось, но по лицам людей, по глазам почуял — испытание миновало. Еще никто не произнес слова, еще не сняли показания приборов, но где-то, на какой-то отметочке человеческой души уже обозначился спад разрушительного потока, люди облегченно вздохнули. Удивительна была эта радость — не за себя — за успех общего самоотверженного труда.
Только теперь явственно, спокойным взором увидел Лебедев инженера, профессора Вагу.
— А вам, Богдан Протасович, не следовало сюда забиваться!
— Я чувствую себя отлично. Кстати, должен поблагодарить…
— А все же не советовал бы.
— Напрасные слова, товарищ Лебедев, — придвинулся Петров, — надо знать человека. Мы с Богданом хоть разных ведомств, но одной бомбой крещеные. Изучили друг друга. Не завидую вам, товарищ Лебедев, в смысле руководства и воспитания!
— А я сторонник гибкой воспитательной линии! — ухмыльнулся Лебедев, посматривая на ближний берег, на подкатившую грузовую машину.
Из кабины грузовика выпрыгнула женщина в платочке. Лебедев успел разглядеть — Кириллова. Платочек сбился набок, на плечо; прическа обычно гладкая, строгая, разметалась на модный манер. Надежда Сергеевна бросилась на плотину, дружинники не смогли остановить ее. «Случилось что-нибудь? Наверно, случилось!..»
А Богдан Протасович ничего не замечал, напряжение и тревогу сменило раздумье.
Внезапно, противореча происходящему или, может, в неразрывной связи с ним, возникли годы исканий, от самого первого часа, когда юнцом вошел в лабораторию.
Кириллова появилась нежданно:
— Богдан Протасович! После жестокого приступа! Дикость, ребячество!
И тут же накинулась на Лебедева:
— А вы с улыбочкой, спокойно созерцаете!
— Я не только созерцаю, Надежда Сергеевна. Я пристально наблюдаю. Изучаю. Взгляните сами — профессор посвежел, дышит легко, макинтош распахнул.
— Да, представьте, чувствую себя отлично, — подтвердил Вага, — разрешите узнать, зачем пожаловали?
— Затем, что звонили из центра. Затем, что врач обеспокоен вашим состоянием… — И обрушилась градом упреков: — Хоть бы словечко сказали, Богдан Протасович. Хоть бы вахтершу предупредили. Мы с ног сбились. По всему поселку разыскиваем.
Она вдруг умолкла. То ли успокоил молодцеватый вид Богдана Протасовича, то ли поняла бесполезность жалостливых слов.
— Извините, товарищи! — бросила коротко. — Богдан Протасович уходит со мной.
И пошла впереди не оглядываясь. Вага торопливо тиснул руку Петрову:
— Жду. Жду, слышишь!
Лебедев, провожая Вагу и Кириллову напутственным взглядом, шепнул инженеру:
— Видите, товарищ Петров, гибкая воспитательная линия имеет преимущества!
Прудников сидел в машине, положив руку на баранку. Задняя дверца была распахнута, передняя наглухо защелкнута, и Виктор, видимо, не собирался ее открывать. Как всегда, с привычной мягкостью тронул он «ЗИЛ», перевалил через рытвины, плавно вывел на шоссе. Прудников поправил кепку, прибавил скорость. Впервые за эти дни лицо его приняло солидное, уверенное выражение — традиционное выражение водителя, чувствующего, что машина загружена полностью, как у людей.
Кириллова глянула в шоферское зеркальце — знала, что не увидит себя, и все же посмотрела. Представилось встревоженное, усталое и от этого ставшее некрасивым лицо. Подумала о Богдане Протасовиче: спокоен, здоров, убедился в незыблемости плотины. Уверен в себе, в успехе своего друга.
А вот она примчалась сюда, как девчонка!
Испугалась недобрых, черствых мыслей: как бы еще не обмолвиться жестким словом! Приказала себе — щадить!
И уже приказав, воскликнула:
— Знаете, нелепо — вдруг подумала о вашей жене!
— Что?
— С вами может ужиться либо подвижница, либо… Либо пустая бабешка. Которой на все наплевать…
— Надежда Сергеевна!
— Да-да, которой на все наплевать, пароме полированного гарнитура и легкового выезда. Вы эгоистичны и себялюбивы. Да-да, особого рода себялюбие.
— Надежда Сергеевна, позвольте…
— Не позволю. Вы не имеете права так жить. Вокруг вас люди. Люди, а не вакуум.
— Вы для того и поспешили сюда, чтобы спасти меня от вакуума?
— Да, для того. Для того, чтобы сказать вам в лицо. Я не умею высказываться за глаза.
«Невозмутим. Уверен, — думала Кириллова, — гордится своими мужицкими корнями. Задубел». И продолжала вслух.
— Вы одеревенели, ожесточились.
Пыталась сгладить вспышку:
— Почему мы, женщины, несмотря на всю жестокость черной лабораторной работы, несмотря на всю черную лабораторную кухню, сохраняем в себе тепло для семьи, ласку для детей, находим время и внимание для вас.
Надежда Сергеевна говорила уже как всегда сдержанно, чуть с обидой:
— Что я хочу сказать, Богдан Протасович? Наверно, в нашей работе, кроме всех прочих условий — навыка, прозренья, гипотез, — необходимо еще одно: чтобы эксперимент не убивал прекрасное, ради которого построен эксперимент!
Кириллова