Сейчас, только пришел новичок на кафедру, сразу ему узкая тема, и ежедневно полдня на это дается, помощь, контроль... Даже подгоняешь: к такому-то числу мне извольте-ка на стол столько-то страниц положить, через неделю — еще столько-то. Теперь каждый просто обязан защититься!
Бывали, конечно, и у него определенные трудности: средний и младший медперсонал например, — где их взять, если с такой неохотой идут в больницы работать? — но он и тут находил верный тон, иногда, пусть и походя, несколькими словами, а вот не забывал вовремя поинтересоваться здоровьем и внуками, если говорил со старой нянечкой, или кавалерами и планами на будущее, если приостанавливался на минуту у столика молоденькой медсестры, а иногда, используя кое-какие связи, помогал кому-то из них даже с билетами в театр или на модный ансамбль. Словом, он создавал ту атмосферу, когда чуткость и внимательность к сестре и нянечке заменяли то, чего он не мог им дать в силу объективных условий, — ни лишних денег, ни диссертации, ни перспектив роста.
Если же, посмеиваясь, он и говорил кому-нибудь в доверительной беседе, что чувства его сотрудников к нему варьируют от слабого предпочтения до глубокой преданности, то он немного кокетничал — все было приятно-однообразнее.
К себе в институт, на кафедру, Андрей Михайлович всегда ехал в приподнятом настроении. Он даже и одевался по утрам соответственно этому своему праздничному ощущению: тщательно, продуманно, подолгу выбирая в шкафу рубашку, галстук, носки.
И хотя дела, которые ждали его в клинике, часто бывали далеки от истинно научных, врачебных дел — ремонт автоклава, и трудности с бельем и пижамами для больных, и новые формы отчетов (как заполнять теперь эти многочисленные графы — никто толком не знал), и расписание занятий на следующий семестр, и как бы еще, сверх плана, получить клетки для подопытных кроликов, — хотя все эти дела требовали от Каретникова скучного вникания в подробности, он умел не растрачивать себя на это. Быстро, деловито, не разрешая ни себе, ни своим сотрудникам лишних слов, но вместе с тем почти шутливо, как бы по-приятельски, Андрей Михайлович распределял, кому чем заниматься, к какому сроку доложить, и, освободив себя от всех этих мелочей, он мог теперь спокойно пройтись по клинике.
В лаборатории Каретников мимоходом подбрасывал дельную идейку одному из своих аспирантов, ловил на себе его восхищенный взгляд и, подстегнутый этим, тут же просматривал статью другого сотрудника, безжалостно сокращал ее почти вдвое, то есть придавал статье ту сдержанную суховатость изложения, которую сам любил и которую требовал от своих сотрудников.
Но и делая все это, разговаривая, выслушивая, помогая, он не переставал чувствовать, что ему мало, мало этого, что он может еще столько же, да что там — больше, гораздо больше... Как жаль, что сегодня неоперационный день!..
Каретников расхаживал по клинике, как по сцене, ему нравился в себе такой вот размах, импровизация, он все время ощущал как бы зрительский интерес окружающих к каждому его слову, жесту, даже к паузе, и, как на сцене, когда играешь короля, ему не особенно приходилось заботиться о внешних приметах этой роли. Сколько угодно он мог держаться на равных со своими сотрудниками, мог шутить, мог им позволить даже не согласиться с ним в каких-то частностях — на него, короля, все равно играли во многом они сами: своей готовностью откликнуться на его шутку, тем вниманием, с каким воспринималось каждое его слово, даже успокоенностью, уверенностью на их лицах, что с его появлением на кафедре все теперь будет несложно, все сделается своевременно, всему найдется правильное решение.
Высокий, чуть уже седеющий, но по-спортивному подтянутый и стремительный, в безукоризненном хрустящем халате, из которого выглядывал у отворотов яркий, со вкусом подобранный галстук, забыв иной раз и перекусить в институтском буфете, шел затем Андрей Михайлович на лекцию, предвкушая и тут успех. Он знал, что читает свой курс интересно, что студенты ходят к нему не по принуждению деканата, что на его лекции бегают и с других потоков, а какой-нибудь смущенно-обиженный преподаватель заглядывает перед самым началом в переполненную аудиторию и с подчеркнутой безмятежностью, как бы шутливо спрашивает: «Андрей Михайлович, к вам тут мои не забрели случайно?» Студенты — для его коллеги до обидного дружно — кричат: «Нет, нет!» — а он, Каретников, лишь руками разводит в ответ: мол, видите, не забредали... Он понимал, конечно, что надо бы погнать «чужих» из аудитории — неудобно же, в самом деле, перед коллегой, да и как-то не очень все это педагогично, — но не умел отказывать себе в удовольствии лишний раз почувствовать свою удачливость.
Это ощущение еще больше крепло в нем, если потом, по дороге домой, ему вдруг случалось увидеть симпатичную незнакомую женщину, за сколько-то шагов до нее встретиться с ней глазами, почему-то сразу понять, что и ты ей тоже нравишься, и все беспомощно и растерянно мечется в тебе, потому что, приближаясь, уже чувствуешь, знаешь по прошлому своему опыту, что ничего ведь так и не успеешь придумать, чтобы заговорить с ней, и что ты, даже не поравнявшись пока, уже начинаешь терять ее, теряешь с каждым шагом навстречу, с каждой секундой... Разминувшись, вы оба в один и тот же момент оглядываетесь и, обезопасенные теперь расстоянием, которое как бы сразу снимает с вас всякие запреты и перечеркивает условности — ведь уже ничего не будет, и сейчас мы навсегда потеряемся! — вы уже почти с нескрываемой взаимной симпатией издали улыбнетесь друг другу, как люди, которые только вдвоем и знают, что им сейчас хорошо было и что это, в сущности, вполне простительно, раз они никогда больше не встретятся.
Впрочем, потом, вспоминая то ощущение секундного праздника в душе, он никогда не был уверен, нужно ли по-настоящему жалеть, что такой вот мимолетностью все и заканчивалось. Кто знает, с усмешкой философствовал Каретников, может, эти встречи потому лишь и оставляют такой след, что они обречены с самого начала и мы хорошо это понимаем? Может, грустная неизбежность потери только и придает им какой-то особенный смысл? Да и вообще, наверно, у большинства так: по-настоящему желанные и красивые женщины всегда почему-то не наши.
Стоило так подумать о себе — в третьем лице, приобщив себя ко всем, — как это сразу же успокаивало, раз свое невезение можно было распространить еще на кого-то, а тем более — на всех. К Андрею Михайловичу тогда немедленно возвращалось