чувство ускользнувшего комфорта, восстанавливалось пошатнувшееся было душевное равновесие, которым он так дорожил и которое всегда поощрял в себе как непременный залог благополучия.
Вечером, когда Андрей Михайлович переступал порог своей квартиры, все, что он слышал, видел и делал в первые же минуты своего появления, не отличалось хотя бы видимостью разнообразия и почти не зависело ни от его настроения, ни от времени года, ни от того, чем были заняты в этот момент его домашние.
Еще от дверей он слышал обычно телефонный звонок. Если Каретников и употреблял иногда — разумеется, не вслух — матерные слова, то это бывало скорее всего именно в такие вот минуты. Удивительно, но, отреагировав подобным бессмысленным и несложным образом, он чувствовал, как тут же наполовину снимается досада и он обретает по отношению к телефонному звонку даже кое-какой юмор. Порой Андрею Михайловичу приходила шальная мысль, что либо телефон в их квартире вообще звонит не переставая, либо у этого аппарата какая-то ехидная избирательная реакция на его, Каретникова, появление. Слишком велико было число совпадений, чтобы попытаться объяснить это явление как-то иначе и более серьезно.
Его бесило, что, словно назло ему, именно тогда и звонят чаще всего, когда он только-только с работы пришел. Жена и мама, конечно, на кухне, отец еще в школе, дочь в своей комнате или в институте, сын на улице гуляет, а квартира у них большая, старинная, и, когда включен на кухне телевизор, оттуда не слышно, как звонит телефон в прихожей.
И пусть себе звонит, чертыхается Каретников, едва переступив порог. Услышат сами — хорошо, а нет — можно и вообще никого не звать. Но телефон все не умолкал, а Каретников не мог долго переносить настойчивые телефонные звонки, ему начинало мерещиться, что вдруг в это самое время, в эти минуты, что-то такое происходит, что как раз его касается. Может, в клинике, с кем-нибудь из больных, или еще что-то, а никак не дозваться. Нет, в самом деле: так долго и упрямо можно разве только о помощи взывать, — и юмор вперемежку с досадой, как он поначалу воспринимал этот звонок, появившись в квартире, сменялся некоторым беспокойством. А вдруг кому-то действительно позарез нужно к нему дозвониться? Мало ли что...
Андрей Михайлович не терпел нарушенного в себе равновесия, и, не успев переобуться в домашние шлепанцы, а то и в одном из них — на другой ноге так и оставалась расшнурованная, но еще не снятая туфля, — он, шаркая и прихрамывая, спешил к телефону, чтобы поскорее обрести душевную ясность: все в порядке, ничего не нарушилось, просто кому-то из знакомых пришла в голову мысль пообщаться с кем-нибудь из его домашних.
Так оно и оказывалось, и тогда Андрей Михайлович, успокоившись внутри себя, давал выход внешнему своему раздражению: в конце концов, у них дома когда-нибудь будет спокойно?! Ну что за вертеп?! Хотя бы здесь отдохнуть после напряженного дня — так нет! Вот теперь, даже не раздевшись с улицы, нужно идти на кухню звать Лену к телефону.
Иногда голос в трубке бывал и мужским, совершенно незнакомым, но Каретников, в таких случаях особенно недовольный, никогда не интересовался у жены, кто звонит ей. Как и большинство мужей, которые, быть может, даже и не осознают этого, он считал, что, во-первых, уж его-то жена не из тех женщин, кто вызывает какие-либо сомнения в своей верности, а во-вторых, Андрей Михайлович был достаточно уверен в себе и к тому же самолюбив, чтобы показать, что его интересует, с кем из мужчин Лена разговаривает.
Кухня у них неправдоподобно огромная, двадцать с лишним метров, телевизор и радио включены чуть ли не на полную мощность, притом, занятые кухонными делами, жена и мать еще и громко переговаривались, чтобы услышать друг друга. Кто-то из них подходил порой к телевизору, переключал программу, настраивал резкость, хотя потом, если и взглядывали они на экран, то хорошо если через полчаса, через час, да и то лишь мельком. А бывало, что и вовсе потом не смотрели.
И оттого, что заранее, на улице, только подходя к дому, Андрей Михайлович обо всем этом знал — и о непременном телефонном звонке, когда он войдет в прихожую, и о том, какая картина перед ним на кухне предстанет, — он уже раньше, на лестнице, отыскивая по карманам ключ от дверей, готов был к своему раздражению.
Как обычно, не услышанный и, что особенно возмущало Андрея Михайловича, даже никем не замеченный в первые минуты, проходил он на кухню и убавлял громкость телевизора и радио почти до шепота, все же оставляя обозначение их работы — как уступку с его стороны своим домашним, как великодушное его терпение ко всей этой несуразице в их квартире.
По инерции Надежда Викентьевна и Лена еще проговаривали несколько ближайших слов с прежней силой, спохватывались от наступившей вдруг тишины, внезапно обнаруживали его присутствие — разве он уже пришел?! когда? они и не знали! — он видел их смущение, некоторую виноватость на лицах, и, воодушевленный этим, чувствуя теперь свое бесспорное право на недовольство, сообщал сквозь зубы, кого из них к телефону зовут.
Если спрашивали Лену — а Каретников полагал, что ее чаще других спрашивают и что жена непростительно растрачивает семейное время на посторонних, — она удивленно, с недоумением пожимала плечами, показывая всем своим видом (разумеется, лишь когда это при нем случалось, думал с иронией Андрей Михайлович), как не ко времени эти звонки, как они вообще ей надоели — мелькало даже такое в ее мимике и в движении, будто она решительно отмахивается, не хочет идти и не пойдет, — но уже в следующую секунду она спешила, чуть не бежала к телефону, и, если оказывалось, что звонят о чем-то для нее интересном, она живо начинала обсуждать услышанное и говорила долго, с увлечением, так что Надежда Викентьевна, заметив наконец хмурый взгляд сына, сама пыталась накрыть на стол, что еще больше раздражало Андрея Михайловича. В эти минуты он считал себя оскорбленным столь очевидным невниманием жены к его приходу.
Видеть все это (говорил он себе, не оправдываясь, упаси бог, перед собой за раздражительность, не доказывая кому-то мысленно свою правоту, а исключительно себе самому жалуясь и себе же сочувствуя) — видеть все это каждый день, заранее знать, что и сегодня, и завтра, и всегда не будет иначе, тише,