Ласкин вошел в ресторанный зал и громко пожаловался то ли метрдотелю, то ли кому-то из таких же, как он, уважаемых завсегдатаев, на непотребное поведение молодых (и, что существенно, неизвестных ему) коллег: “Целый день работаешь, приходишь спокойно отдохнуть в профессиональном клубе, а тут такое…” Пьяный Алешковский бросился к нему с вопросом: “А что ты такого наработал, от чего устал?”
Юза Алешковского и за границей знают, а о покойном Ласкине и здесь теперь не слышали.
Но спроси на улице обыкновенного, не первой молодости человека, знает ли он “Три танкиста” или “Спят курганы темные”. Конечно, знает.
Знают, конечно, и “Товарищ Сталин, вы большой ученый…”.
Но и в том и в другом случае наверняка не знают фамилии тех, кто сочинил слова.
Поэтому постараемся — пусть и через силу — не оскорблять кого-либо без крайней к тому нужды, как бы ни казались нам остроумными прозвища вроде “ошань”. Любители “Эх, дорог” могут не понять.
Я слышал от тех, кто продолжал дружить с Инной и Володей, что у Жукова больное сердце — и что, опять слишком эмоционально выложившись в разговоре за вином и закуской, он вдруг побледнел — едва не потребовалось вызывать “скорую”.
Что там ни говори про его прозу, работал он над нею с вредной для сердца неистовостью, не берег себя.
На похоронах Жукова в Дубовом зале ЦДЛ (Володя успел стать и одним из секретарей Союза писателей России) мы с Козловым были по отдельности: я пришел со своими друзьями (друзьями Инны и Володи) и Сережу на панихиде вообще не заметил.
А на следующее утро он по телефону, посетовав, что не увиделись накануне в ЦДЛ, сказал: “Хотел обратить твое внимание, Шуряй, на то, как аккуратно надо носить вещи. Володю положили в гроб в том же самом костюме, в каком он приходил защищать диплом. Это сколько же лет прошло!”
6
Похвалил меня Козлов за десятилетия знакомства лишь однажды.
К нему в номер зашел национальный писатель Алеша Б-в.
Национальный писатель рассказал нам, как он работает.
С утра садится за роман — не получается, за повесть — снова не получается, пишет рассказ… И так далее — садится за поэму, за стихотворение, за перевод, за статью.
После ухода Б-ва я долго смеялся.
“Зря смеешься, — сказал Сережа, — Алеша этот, конечно, графоман и… Но тебе, Шуряй, при твоих способностях надо бы этот метод заимствовать. И это бы тебя спасло”.
Козлов был несомненным поэтом по натуре, но и более рационального человека, чем он, я едва ли встречал.
Дневник у него превращался отчасти в приходно-расход-ную книгу: он записывал каждую потраченную копейку — на бензин, например.
И не от скупости, я уверен, это шло, а от непрерывного поиска системы, которую он настойчиво искал для победы в этой жизни.
К тому же он еще был и очень педантичным, аккуратистом. Как-то, помню, пил кофе у них с Таней (очень приятной, молодой еще, когда мы с Козловым познакомились, его женой, человеком несколько иного, чем он, склада) — и, когда Таня несла джезву с набухающей пенкой, он заволновался: “Роня, роня, ты сейчас капнешь…” — “И что?” — “Ну пол же натерт…” — “… с ним, с полом”.
Он пытался всех знакомых увлечь таблицей биоритмов — вычислил, сколько дней к моменту составления для меня таблицы я прожил — и в каждый день недели отмечал что-то (я так и не понял) плюсовое и минусовое, относившееся к физическому, эмоциональному и еще какому-то состоянию; мог быть удачный день с тремя плюсами или день слома, когда с тремя минусами ни за что серьезное не следовало браться.
Я никогда не ощущал совпадения плюсов или минусов со своим состоянием — и бросал следить за таблицей. Но Козлов мне два или три раза составлял новые таблицы.
И все же одну предсказанную вещь я запомнил.
Сережа считал с таблицы, что главное со мною произойдет в третьей четверти жизни.
Мне тогда было пятьдесят лет — и четверть века впереди виделись бесконечностью.
Сейчас до истечения срока осталось меньше года.
7
Да, повторю, до истечения третьей четверти осталось меньше года. Судьба нашей родины при мне так и останется нерешенной.
И вот замечаю все чаще, что во время передач на политические темы, вроде бы все еще увлекающих меня, мысли очень скоро уносятся в келью к Семену Израилевичу — и я сержусь уже на себя, ежели в ту же минуту не ухожу ко всегда теперь включенному ноутбуку.
Третья четверть завершается — и, даже если дотяну я до семидесяти пяти, форсирую дату, кто мне даст гарантию, что текст мой не будет выглядеть записками сумасшедшего?
Почему бы не почувствовать себя отдыхающим? Кроме ноутбука, портящего зрение, есть же и дождь за окном, мокрые листья, что вот-вот облетят, трава, которую до следующего лета (а будет ли оно?) я не увижу, не до конца погубленный лес (с ним столько воспоминаний у меня связано).
Да мало ли есть на излете третьей четверти жизни, кроме глупого желания все, что вспомнил, перенести прямо на монитор?
Ну и перенесу; все не все, но перенесу же — и что?
Что-то изменится?
Ничего.
Разве что в кем-то придуманной на нашу голову электронике — родине ноутбука — появится березовая роща (какая разница, у этого она коттеджа или у другого, Заболоцкий всю рощу и все березы подразумевал, а не те несколько белесых с прочернью стволов, что выращены взглядом поэта из окна чужой дачи), появится, возможно, Сережа с таблицей биоритмов, Лиходеев с кардиостимулятором, Аникст в шекспировском ожидании перевозки трупов, давно исчезнувшая библиотека, исчезнувшее, если строго судить, все на свете.
А как иначе, если никого уже нет? Кроме меня за ноутбуком в келье Семена Израилевича под бьющими по свежему шиферу перестеленной крыши струями последнего дождя прошедшего лета.
Сережа Козлов вспоминал, как сидели они со Шпаликовым то ли на балконе, то ли на какой-то из верхних веранд ДТ — тоже осенью, когда все листья уже облетели, пили пиво — и смотрели на кладбищенский склон, теперь хорошо видный издали, — следили за работой могильщиков.
По мере углубления погребальной ямы фигуры могильщиков все уменьшались и уменьшались. И через какое-то время на поверхности земли оставались только их головы.
И это еще не все в рассказе Козлова. То, для чего и начал он свой рассказ-наблюдение, было припасено к финалу.
Могилу копали для Тани Алигер — красивой девочки из нашего переделкинского детства. Она была моей сверстницей. И умерла молодой от белокровия.
Глава третья
1
Зимой шестьдесят шестого года мне удалось уговорить начальство в АПН командировать меня в Академгородок под Новосибирском.