Мы поприветствовали проснувшихся дам — и сели за убранный ими от грязной вчерашней посуды стол.
На высших сценарных курсах я чувствовал себя переростком, каких полно бывало в послевоенной школе. Со мною за партой в пятом классе сидел ученик по фамилии Фиронов, старше меня лет на пять, — и вот когда я сошелся приятельски не только со сверстником Козловым, а и с Горой Николаевым (он тоже жил в нашем районе), который не на пять, а на десять лет был младше меня, я чувствовал себя Фироновым вдвойне.
Из всех, кто с нами учился, настоящим сценаристом сделался один Гора — по его сценариям снято много фильмов, а один из сценариев Николаева видится мне просто блестящим — и название великолепное: “Звездный час по местному времени” (правда, фильм назвали как-то по-другому, кажется, “Облако-рай”; уж не знаю, почему так решил режиссер).
Когда курсы окончились, наши отношения с Горой навсегда прервались — сейчас ему, по моим скромным подсчетом, за шестьдесят. Но в моей памяти ему и тридцати нет. Мы гуляем вечером по нашему району — и я в темноте не могу сообразить, куда нам поворачивать, чтобы покороче дойти до наших кооперативов. И Гора говорит: “Ты плохо ориентируешься на местности — тебе будет трудно с выстраиванием сюжета”.
С выстраиванием сюжета для сценариев, Гора был прав, у меня не сложилось.
А живу, похоже, по сюжету, невольно усвоенному в новосибирских Черемушках.
Тот исторический (если и шучу я над этим, то лишь отчасти), начавшийся в новосибирских, повторяю, Черемушках сюжет не ограничился долгим завтраком.
Было и неожиданное продолжение.
Когда заехали в гостиницу “Новосибирск”, портье бросился к Инне и Гене с новостью, что их разыскивает академик Будкер — он видел по телевизору выступление Шпаликова — и жаждет с ним познакомиться, ждет вечером у себя. У Будкера был коттедж в Академгородке.
Дальше события развивались с захватившей меня стремительностью. Мне купили билет на самолет. Все стало казаться легким и достижимым в самом ближайшем будущем.
От Будкера — я уже считал естественным, что всюду теперь появляюсь с Гулой и Шпаликовым — мы должны были лететь ночным рейсом в Москву.
К себе в гостиницу я заскочил взять вещи. Кефир между рамами прокис и зазеленел. Из номера я вышел совсем другим человеком, чем вошел две недели назад.
Я испытывал сумасшедший прилив энергии. За стеклом, отделившим вестибюль гостиницы, был виден ожидавший меня “ЗИЛ” академика (ехать до дома Будкера было два шага), у входа в ресторан мигал разноцветными, как на елке новогодней, огнями и отражениями огней бар. Я зашел в бар с чемоданом — и зачем-то выпил фужер сухого вина. И тогда только сел в машину.
Четкости изображения вечера у Будкера не хватало с начала и до самого конца. Хотя что-то помню и через столько лет. Гена возился на снегу с овчаркой — не спешил войти в коттедж. Инна с легким раздражением сказала мне, что он копирует Антониони — тот точно так же вел себя перед каким-то приемом в России.
Дальше Гена требовал от Будкера — он с первой минуты стал назвать академика Андреем — восхищения красотою Инны. Но известный женолюб-академик на Инну большого внимания не обращал (возможно, не хотел огорчать на прощание высокую молодую женщину, делившую с ним коттедж; через короткое время он ее бросит — и женится на любимой телевизионной дикторше моего отца Алле Мелик-Пашаевой). Гена интересовал его больше. Но и Гена наслаждался общением с академиком. “Представляешь, — говорил он мне, — Андрей работал с Курчатовым”. Мне показалось, что Будкер видел себя фигурой не меньшей в чисто научном плане, чем великий организатор Курчатов, а то и большей, и старался каким-нибудь образом дать Шпаликову это понять. Он все порывался показать нам фотографию из альбома, но Гена препятствовал: “Потом Андрей, потом…” Будкер тем не менее альбом перед нами раскрыл — и мы увидели фотографию, где наш хозяин чокался с де Голлем.
Академик явно хотел рассказать о себе драматургу Гене подробнее. Вспомнил, как гордился, когда присвоили ему воинское звание полковника, но тут же спохватился — и добавил, что в своем деле занимает положение маршала.
Никто не напоминал нам о времени вылета. И я перестал о нем думать, решив, что у Андрея наверняка есть свой самолет, на котором и отправят нас в Москву, — можем никуда не спешить.
Дальше в сознании провал. Короткое воспоминание о деревьях за окнами машины, и — пробуждение в аэропорту. Инна в слезах… Мы в ресторане — уже закрытом, но почему-то нас не гонят…
Стюардесса трогает меня за плечо — прилетели.
Небо над аэродромом зеленовато-желтеющее, и я радуюсь, что не очень поздно — успеваем в ресторан Дома актера. Но на самом деле утро — и по дороге к дому (они еще не на улице Шверника жили, а кажется, на Профсоюзной) Гена просит такси остановиться — покупает в овощной палатке бутылку коньяку.
Кто-то скажет (и правильно скажет), что можно было и не длить дальше новосибирских воспоминаний, оборвать их, например, на пороге дома академика Будкера (правда, я не запомнил всех деталей прощания, хотя вспомнил про свой чемодан, оставшийся в “ЗИЛе”; скорее всего, этот же “ЗИЛ” и помчал нас на аэродром вместо нафантазированного мною личного самолета академика).
Но я чувствую по всему, что в последующем рассказе буду уже во власти воспоминания печального, и той безоблачности веселья (отчасти внушенной мне и примером Шпаликова в новосибирских Черемушках) я в себе уже никогда не найду — и не хочу ничего купировать в легкомыслии минувшего.
4
В том, что случилось с Инной и Геной, никто не мог им помочь.
И не пытался никто, и они вряд ли, как люди киношной среды, ждали от кого-то помощи (но последнее уже мой домысел — а вдруг и ждали?).
Теперь, когда не только ничего уже не изменишь, но и не увлечешь никого подробным погружением в жизнь давно ушедших — вместо внедренного суетным телевидением мифа, я думаю, что ими — по разным причинам, но приблизительно одновременно — выработан был ресурс везения: мистика счастливых совпадений обернулась мистикой несовпадений.
Разрыв такой эффектной пары сейчас вызвал бы ажиотаж в глянцевых изданиях. А тогда он вообще не дошел до публики, а в своем кругу скорее понимание встретил, чем недоумение.
И не выглядело это — чуть ли не до самой смерти Гены — ни для кого драмой.
Для Шпаликова круглогодичная жизнь у киношников в Болшеве или у писателей в Переделкине выглядела естественной — никто не воспринимал его домашним человеком, образцом семьянина. Инна сначала исчезла из его стихотворений, но стихи, ей посвященные (“искать слова и находить слова”), все равно не печатали и дальше своего круга они не выходили. Другое дело песни — две из них пели все и слова, естественно, знали. Мне очень нравилось: “Пахнет палуба клевером, хорошо, как в лесу”.