За обедом узнаю, что Аникст поднялся на второй этаж, чтобы срочно прочесть статью Рожновского (фамилию запомнил, поскольку он немецкую литературу преподавал у нас на факультете, даже внешне его помнил). Что-то в статье Рожновского (она была опубликована в газете “Советская Россия”) не устраивало прогрессивную интеллигенцию — или устраивало, но не думаю: “Советская Россия” до какого-то момента с переменами упорно не соглашалась. И вот профессор Аникст ради этой статьи поднялся в библиотеку. Не знаю: успел ли прочесть до конца?
Приезжать за Аникстом из морга отказывались — во-первых, суббота, во-вторых, мы не Москва, а область (или, наоборот, морг областной, а мы Москва: граница тогда проходила по мостику через Сетунь, и я замечал за собой на мосту, как на пути к станции превращаюсь из дачника в москвича, а на обратном пути — из москвича в дачника).
Наступает вечер. Завернутого в простыню Аникста положили на холод — между закрытых на зиму двойных стеклянных дверей.
Некоторые из слабонервных обитателей ДТ боятся идти мимо на ужин.
После ужина детский писатель Игорь Мазнин предложил навестить Лиходеева — отнести ему еду: он плохо себя чувствует, на ужин не пришел.
Мы двинулись с тарелками по асфальтовой дорожке. Я зачем-то обернулся — сквозь черные силуэты голых деревьев за освещенными стеклянными дверями труп замечательного ученого в белой простыне смотрелся торжественно, как Ленин в мавзолее.
Мы поднялись к Лиходееву. Он жаловался на боли в сердце. Чтобы успокоить романиста, прошедшего войну, я напомнил ему о сомнительной возможности попадания двух снарядов в одну воронку. И предположил, что два мертвеца за вечер — для ДТ все же слишком. “Это очень остроумно, Саша, — сказал Лиходеев, — но, когда у вас будет вшит сердечный стимулятор, посмотрю я на вас”.
Лиходеев выжил.
И роман, им законченный, — “Семейный календарь, или жизнь от конца до начала” — вышел — я видел кирпичных габаритов том.
Я так и не собрался его прочесть, что, разумеется, ни о чем не говорит — возможно, что наш сосед (Лиходеев получил потом дачу на улице Довженко вместо умершей Маргариты Иосифовны Алигер) сочинил великолепную книгу.
2
Думаю сейчас, что сама ставка на роман, который все прежние представления перевернет, неверна в принципе. “Нам не дано предугадать…” Но и не всем дается то спокойствие, что было дано Тютчеву — и он счел его благодатью.
Правда, я дожил до времени, когда возможен издательский проект, изначально продаваемый как гениальное произведение, — и материально внушаемые критики постараются передать это коммерческое послание читателю, отравленному рекламой.
Значит, дано?
А как тогда быть со спокойствием-благодатью — оно в таком случае тоже дается?
Сомневаюсь.
И мне Лиходеев с тщетой его надежд (я не Надежду Андреевну имею в виду) все-таки ближе, чем обманщики-издатели со всеми их проектами.
Лиходеев сочинял роман своей жизни.
Сережа Козлов тем же летом, той же зимой и так далее сочинял очередную свою сказку.
Сережа мог бы сказать про себя, как Влас Дорошевич, что любое из происходящих в мире событий застает его за писанием сказки. Правда, подобно нашему Лиходееву, Дорошевич сочинял фельетоны. Согласимся все же с тем, что сказочников, тем более таких, как Сергей Козлов, намного меньше, чем фельетонистов. (Впрочем, и Дорошевич — один на все времена.)
Про Лиходеева, его славу фельетониста, про замысел и осуществление его романа можно (не уверен, надо ли) рассказывать долго — и не знаю (почему и не уверен), увлеку ли я кого-нибудь жизнью и судьбой этого достойного человека.
А чтобы обозначить место в этом мире фатально невнимательных друг к другу людей, занятое Сергеем Козловым, достаточно фразы из трех слов — название главной его сказки.
3
Конечно, в гениальность знакомых веришь средне — и мне тоже легче согласиться с общим мнением о гениальности Норштейна, чем “развязывать шнурки на ботинках” Сережи, как рекомендует тонкий критик Самуил Лурье из Петербурга.
Не скажу, что риторика Лурье мне так уж понравилась — все же критику, претендующему на глубину понимания, лучше бы не впадать в “скотский тон”, за который не любил Стасова Чехов (он не любил его еще за обыкновение “пьянеть от помоев”, в чем питерского поклонника Сережи оснований упрекнуть намного меньше, чем других критиков из разных городов, включая Москву).
Тем не менее хвала Лурье, первым сказавшему про Козлова слова, которых тот при жизни не дождался, меня ободряет.
Чем же Ежик не лирический герой, не альтер эго автора, ставшего из-за своего же персонажа отчасти безымянным для широких масс? Запоминают наизусть текст, а не фамилию сценариста заучивают.
У Сережи были же и еще популярные (посредством мультипликации) персонажи — Черепаха и Львенок, например, певшие песню, подхваченную миллионами детей и взрослых: “Я на солнышке лежу, я на солнышко гляжу”.
И этот фильм прошел на ура. Но режиссером был не Норштейн — и персонажи от автора ушли в сторону масскульта.
Эдуарду Успенскому, которого в кооперативном доме на “Аэропорте” за глаза каждый звал Чебурашкой, Сергей Козлов скорее всего проигрывал из-за своей жизненной стратегии. Активной, взошедшей на эгоцентризме, но все же в том, что Пастернак определял как “навязывание себя эпохе”, недобиравшем до Чебурашки.
Ну и, думаю, сказывалась (в плане потерь) тайная надежда Ежика-Козлова на читателя, знакомого, скажем, с классикой, чем Успенский себя никогда не заморачивал.
Липкин, всегда думавший о том, о чем с меньшими, может быть, иллюзиями думал Чуковский, — о том, что́ и кто в литературе останется, — считал, что останутся выведенные, как в старину говорили, типы, а стиль устареет.
Липкин был серьезным человеком — и наверняка бы обиделся, что в ряд его постоянных размышлений я сунулся с Ежиком от Сергея Козлова.
Но я и не вполне разделяю мнение Семена Израилевича о стиле. Стиль сохраняет облик (и внутренний тоже) автора — и не выбрасывают же в семьях портрет дедушки из-за того, что меняется тип внешности, катастрофически исчезает порода.
Вопрос теперь только в том, останется ли читатель (все пойдут в писатели или куда-нибудь еще подальше)?
Но ничто тем не менее не освобождает пишущих от заботы о стиле, от проблемы — вывести в своем произведении новый тип, изобразить характер или создать образ.
Я равнодушен к сказкам, включая и знаменитые, народные.
И не знаю, читал бы я Сережу, не будь с ним близко знаком и временами дружен.