Наталья часто бывала у них, а я сопровождать ее воздерживался: понимал, что для них я остаюсь чужим, а дежурную любезность не люблю — человек я не то чтобы во всем прямой, но уж не фальшивый точно.
Но Липкины-Лиснянские приходили и к Наталье Борисовне в гости — и мне поневоле приходилось изображать мужа-хозяина. Я изображал, не вступая тем не менее в разговоры — гости бы и удивились, заговори я на интересующие их темы. Молчал, как правило, по нескольку часов их визита.
Я вообще из тех восемнадцати лет, что живу с Натальей Борисовной, промолчал с ее гостями лет пятнадцать — гости Натальины изумились бы, узнав, что в своей компании я никогда не умолкаю — и на всех днях рождения и похоронах моих друзей неизменный тамада.
На моем шестидесятилетии Семен Израилевич, сказав несколько похвальных слов о юбиляре, заметил между прочим, что видит во мне отца.
Я вспомнил, что однажды слышал подобное от Ахматовой. Но там был понятен посыл — Анна Андреевна взяла меня под защиту. Мама братьев Ардовых Нина Антоновна достаточно добродушно сказала о моем сходстве с матушкой, желая подчеркнуть мою, с ее точки зрения, внешнюю непривлекательность. Нине Антоновне вообще-то девять мужчин из десяти представлялись красавцами, но для меня она решила сделать исключение. И Анна Андреевна, считавшая недопустимым осуждать кого-либо за внешность (при мне она дала резкую отповедь Маргарите Алигер, что-то критическое заметившей про Женю Чуковского), сказала в мою защиту, что видит во мне отца. Отец, видимо, произвел на нее хорошее впечатление, когда приходил однажды на Ордынку.
Но, когда я услышал, что отца во мне видит и Семен Израилевич, очень захотелось спросить: “Какого отца? Певца угрозыска?”
Конечно, ничего я спрашивать не стал. И на прощание Липкин меня отечески поцеловал.
2001-й, по-моему, год мы встречали с Натальей на даче у Липкиных — в той самой вместительной кухне, куда сейчас я пойду заваривать кофе, чтобы не заснуть.
За всех собравшихся по очереди выпили. Наступила очередь тоста за детей. Инна Львовна спохватилась, видимо, что за меня не пили, — и сказала, что тост этот и за Сашу (за меня): “Он же сущий ребенок”.
В это время где-то в глубине дачи зазвонил телефон — и Семен Израилевич предположил, что предстоит ему разговор с Яшей: “Самый трудный мой ребенок”.
Один “сущий ребенок” сидит за столом вместе со взрослыми, а другой ребенок (его одноклассник) где-то там балбесничает — огорчает папу.
С Яшей — теперь на территории его папы и мачехи — я встретился на дне рождения Семена Израилевича. И почувствовал ту же неловкость, как на Ордынке когда-то из-за видимой близости к Ахматовой.
Но что я мог изменить в разнице наших судеб?
Сказать, что я не так уж далеко ушел от него? А если ушел?
Мне со временем удалось сложить отношения и с Инной Львовной.
И вот сейчас я провожу вечера среди множества ее портретов в двух смежных внутренних комнатах. Но сию минуту я сижу в келье Семена Израилевича — пишу за его старинным бюро.
Инна Львовна приютила нас у себя после пожара.
Действительно, “жизнь переделкинская”.
Добавить бы к названию три соответствующих слова.
Но у нас теперь с этим строго.
Глава вторая
1
Жил в ДТ известный тогда фельетонист Леонид Лиходеев. Он ценил Сережу Козлова (Сережин вкус) чрезвычайно высоко. Говорил, что есть только два мнения, с которыми он безоговорочно считается: жены Надежды Андреевны (она работала каким-то начальником на телевидении) и Козлова.
Это не помешало фельетонисту рассказать Сереже, что они его вчера вспомнили, когда накануне вечером за окном кто-то зашуршал в осенних листьях… “Еж?” — спросил Козлов с кислым пониманием.
“Ежик в тумане” — сказка, сочиненная почти сорок лет назад Сережей Козловым.
По этой сказке поставлен мультфильм, который видел в нашей стране каждый.
И каждый, кто даже не читал этой сказки, слышал произносимый за кадром голосом Алексея Баталова текст, написанный Сережей.
Но Козлову не всегда нравилось, когда ассоциировали его впрямую с им же сочиненным Ежиком. Он чувствовал, что персонаж затмевает в общем сознании автора: Ежика знают лучше, чем Сергея Козлова.
Вечер, возле старого корпуса собрались мы — молодые, если сравнивать с большинством писателей, живших летом в ДТ, люди, — и все проходившие мимо поглядывали на компанию нашу с завистью, такими веселыми мы всем казались.
Лиходеев выглядел усталым и старым (хотя был на десять лет моложе, чем я сейчас). По-моему, и ногами по асфальту шаркал (чего я себе до сих пор не позволяю).
Он вышел чуть ли не последним с ужина в старом корпусе — и теперь ему бы прямиком идти по заасфальтированной дорожке к тому самому коттеджу, где, как ошибочно и долго считал я, жил после войны Заболоцкий. Лиходеев, однако, сворачивает вправо, идет к нам (мы сидим на лавочке ближе к центральным воротам) и спрашивает: “Скажите, ребята, вы меня уважаете?” Мы улыбаемся в ожидании продолжения шутки — куда фельетонист повернет? “Скажите, чтобы я шел работать”.
Мы сказали. Он, шаркая, идет, приосаниваясь на ходу, в сторону коттеджа (его номер на втором этаже).
Лиходеев пишет роман. Славы фельетониста ему мало. В изменившихся с приходом Горбачева временах ему удается публицистика, он колумнист в свободомыслящих “Московских новостях”, он что-то историческое написал про Бухарина.
Но самое главное для него сейчас — огромный роман.
На роман — вернее, на перемену участи — он делает главную ставку.
Дает всем понять, что пишет роман, небывалый по масштабу.
Мы — все еще молодые, как считаем сами, — не особенно верим в то, что человек в его возрасте способен на второй маневр. Публицистика фельетонисту, может быть, и близка, но вот насчет романа… Читателю известно имя Лиходеева — и он ждет от мэтра этого жанра сатиры и юмора.
Тем не менее Лиходеев нам симпатичен — никто не желает ему неудачи, просто не верит в его удачу.
Работает он на износ.
Дело идет к зиме, холодно, но снег еще не выпал. Суббота.
Из окна своего номера — я живу в старом корпусе — вижу, как осторожно идет по бордюру знаменитый специалист по Шекспиру профессор Аникст.
Минут через сорок поднимаюсь на второй этаж в библиотеку.
С дежурной шуткой обращаюсь к красавице библиотекарше Марине. Она с некоторым недоумением смотрит на меня — и глазами показывает, чтобы я обернулся. И я оборачиваюсь.
На составленных в ряд стульях, накрытый развернутыми газетами, кто-то лежит — наружу только ботинки.