Доказать миру – нет, не миру, а себе, – что она полноценная женщина, что вся ее предыдущая жизнь и этот щуплый человечек по имени Эйнар – не что, иное как величайшая ошибка природы, исправленная раз и навсегда.
– Тогда приезжай ко мне в Нью-Йорк в конце лета, – сказал Хенрик, сидя на чемодане, который матросы уже завтра погрузят на пароход, через Гамбург идущий в Америку. – Что ж, на этом и договоримся. Мы поженимся там.
* * *
Несколько недель спустя, в начале лета, Лили с утра позировала для Греты. На ней было белое платье с треугольным вырезом и отделкой шитьем; волосы она забрала наверх. На коленях лежал букетик белых роз, который Грета дала ей, попросив скрестить щиколотки и приподнять подбородок.
Лили так много нужно было рассказать Грете – и о предложении Хенрика, и о своем решении вернуться в Дрезден. Как вышло, что между ними накопилось столько тайн? Маленький секрет перерос в целый отдельный мир, скрытый от Греты. Лили терзалась сожалением: их многолетняя близость почти сошла на нет.
Грета трудилась над портретом без малого неделю, и все шло хорошо: свет в лице Лили получился живым и правильным, как и глубоко посаженные глаза, и тонкие голубоватые вены на висках, и алые пятна смущения на шее. Стоя у мольберта, Грета озвучивала все это – как Лили выглядит, как продвигается работа над портретом.
– Ну, этот должен быть удачным, – приговаривала она. – Наконец-то я сумела поймать твой образ. Такого давно не было, Лили. Я уже начала сомневаться…
Лили видела портреты, созданные Гретой за последний год: торопливо-небрежные, с плохо выстроенной композицией. На одном из них она выглядела гротескно – черные масляные зрачки, наэлектризованные, стоящие дыбом волосы, пухлые блестящие губы, вены на висках – ярко-зеленые. Другие портреты либо не передавали сходства, либо отличались плохо подобранными цветами или слабым исполнением. Скверными, впрочем, были не все, а лишь часть, и Лили знала, что Грета отчаянно старается. Дело обстояло совсем не так, как в Париже, когда все, что выходило из-под кисти Греты, обладало мягким свечением, когда люди смотрели на портреты Лили, задумчиво поглаживали подбородок и интересовались: «Кто эта девушка?» Куда более странным, однако, было то, что Грета утратила интерес к живописи. Перерывы в работе становились чаще и продолжительнее, превращаясь в целую череду дней, когда Лили, стоя за прилавком в универмаге, задавалась вопросом: чем занята Грета?
– Я все еще привыкаю к Копенгагену, – иногда говорила Грета. – Я ведь думала, мы сюда уже не вернемся.
В другие дни она утверждала, что у нее просто нет настроения писать, и для нее это было настолько нехарактерно, что Лили обеспокоенно спрашивала:
– У тебя все в порядке?
Но сегодня утром новая работа Греты смотрелась прелестно. Грета непринужденно болтала, как и каждое утро на этой июньской неделе.
– Я, наверное, не рассказывала тебе, что однажды просила мою мать мне позировать. Это было в войну, когда я уезжала в Пасадену. Она тогда вела себя как полновластная хозяйка, управляла домом и садом, выискивая любой неподстриженный кустик. Можно было только посочувствовать садовнику, если он пропускал на газоне хоть одну травинку. Как-то раз я спросила, не желает ли она попозировать мне для портрета. Она подумала и сказала, чтобы я согласовала время с нашим дворецким, господином Ито. В результате я договорилась на пять сеансов в столовой для завтраков, где по утрам был хороший свет. Я тогда встречалась с Тедди Кроссом, и мать знала об этом, но даже слышать ничего не хотела. Мне восемнадцать, мое сердце едва не разрывается от любви, и все, о чем я могу думать и говорить, – Тедди. Как он рассуждает обо всем неторопливым, спокойным голосом. Какие у него покатые плечи. Какие мягкие волосы. Но мать не позволяла мне ни одного слова о Тедди. Стоило мне заикнуться о нем, как она протестующе вскидывала ладонь. И вот пять дней она позировала мне в столовой для завтраков, сидя во главе стола спиной к окну, за которым росла бугенвиллея. Тогда как раз накатила волна осенней жары, и я видела капельки пота над верхней губой матери. В общем, мне оставалось лишь прикусить язык и молчать о своих чувствах.
– И что в итоге вышло? – поинтересовалась Лили.
– Ты имеешь в виду портрет? О, мать его возненавидела. Сказала, что на нем кажется себе злобной, хотя на самом деле это не так. На портрете она выглядит как мать, которая хочет удержать дочь от опрометчивого шага, но понимает, что ее усилия тщетны. Она знала: ничто не остановит меня в моем желании быть с Тедди. Да, мама все это знала и поэтому пять дней кряду сидела с поджатыми губами, неподвижно, как статуя.
– Где он сейчас?
– Портрет? В Пасадене. Висит в зале на верхнем этаже.
В эту минуту Лили решила: пора обо всем рассказать. Таиться больше нельзя. В жизни Эйнара был чудовищно длинный период – с того момента, как Ханс сбежал из Синего Зуба, и до самого знакомства с Гретой в Академии, – когда он жил, не имея рядом никого, кому мог бы доверить свои секреты. Лили помнила, каково это – вариться в котле собственных мыслей и ощущений без возможности их с кем-то разделить. Грета изменила жизнь Эйнара, и это Лили помнила тоже: чувство благодарности, осознание, что одиночество наконец-то отступает. Разве можно после такого поступать с Гретой нечестно?
– Мне нужно тебе кое-что сказать.
Грета что-то пробормотала себе под нос. Не отрывая глаз от холста, она покрепче воткнула в прическу черепаховый гребень. Ее рука двигалась быстро, кисть несколько раз касалась полотна, затем порхала над керамическими баночками с красками и вновь возвращалась к почти законченному портрету.
Но какую