Полагал ли он недостойным взывать сейчас, в крайности, к богу, без чего легко обходился, когда был жив и здоров? Или считал своим воинским долгом посвятить последние минуты отечеству? Кто скажет теперь, что имел он в виду. Сколь это ни странно, капеллан подчинился приказу. В роковую минуту, когда никакие земные законы не должны его связывать, он спасовал перед старшим по званию. Привыкнув за три года безмолвно слушать команду этого рожденного повелевать человека, он отступил, закрыв руками лицо, и, как видно, читал молитву.
— Генерал, наши взяли холм, — доложил один из штабных офицеров.
Картер чуть усмехнулся, как видно, хотел поднять голову, но не сумел, вновь склонил ее, тяжело перевел дыхание — и умер.
— Il a maintenu jusqu’au bout son personnage, — промолвил хирург, отпуская его руку. — Sa mort est tout ce qu’il y a de plus logique.[157] Он искренне так считал, и это легко понять. Он знал Картера только с дурной стороны и судил о нем так, как судили и все остальные, знакомые с ним лишь поверхностно, — все, кто не ведал о глубинах этой страстной натуры. Кто знает, быть может, в другой обстановке из Картера мог бы выйти второй Джеймс Брэнар или Винсент де Поль. Но для того Джона Картера, каким воспитали его обстоятельства, было вполне последовательным отказаться в свой смертный час от общения с богом.
Тело павшего генерала несли на носилках до позднего вечера, когда победоносная армия наконец стала на отдых. Прах предали земле на семейном кладбище местных плантаторов. В торжественной церемонии принял участие весь его прежний полк. Был тут и Колберн, мучительно переживавший горе, постигшее Лили. Вся армия горевала о боевом генерале, погибшем в расцвете сил и талантов. В письме к Равенелу Колберн сообщил обстоятельства гибели Картера и закончил хвалой ему как человеку и как офицеру, предав забвению и пьянство Картера, и другие его пороки. Молодые люди склонны вообще великодушно вспоминать об ушедших, а тем более когда молодой солдат отдает последний долг командиру, сраженному пулей врага.
ГЛАВА XXXIII
Лили целиком посвящает себя юному поколению
Лили сказала, что хочет, хотя бы на время, поселиться на прежнем месте, в Новобостонской гостинице. Может быть, в этом сказалось стремление вернуться к тем дням, когда она была счастлива; во всяком случае, она на этом настаивала, и Равенел уступил, хотя и боялся, что воспоминания о прошлом могут усилить ее меланхолию. Не прошло и трех дней, и он, потрясенный, прочел в газете отчет о сражении при Кейн-Ривер и сообщение о смерти в бою «всеми оплакиваемого генерала Картера». Он не решился открыть это Лили и спрятал газету подальше, чтобы она не нашла ее. Это легко было сделать: Лили все время либо возилась с сынишкой, либо что-нибудь шила, ни с кем не общалась, выходила гулять только вдвоем с отцом. Но несколько дней спустя, вернувшись к обеду после занятий в университетской читальне, доктор застал ее плачущей; на коленях у Лили лежало письмо. Она протянула его отцу, тихонько промолвив: «Ах, папа!»
Равенел проглядел письмо. Оно было от Колберна и сообщало о смерти Картера.
— Я знал, дорогая, — сказал Равенел, — но боялся сообщить тебе. Надеюсь, ты с этим справишься. В жизни приходится многое претерпеть. Однако все испытания — для нашего блага.
— Не знаю, — устало сказала она. Она сейчас думала не об утешениях отца, а о его словах, что она «с этим справится»; то был для нее действительно тяжкий удар, внезапная смерть мужа, хотя за последнее время она считала себя разлученной с ним навсегда. Помолчав, она снова заплакала.
— Мне так грустно. Мы были в ссоре. Если бы я написала, что не сержусь на него!
Она продолжала плакать печально и тихо, но это не были слезы нестерпимого горя, и, поняв ее чувства, Равенел стал надеяться, что скорбь ее преходяща, что Лили воспрянет духом. Она между тем положила письмо к себе в секретер и, оставаясь одна, много раз перечитывала, иногда прерывая вдруг чтение, чтобы взять на колени сынишку и молвить ему сквозь слезы: «Бедняжечка, твоего папу убили».
Только однажды она вдруг сказала с гневом:
— Не понимаю, почему я должна быть несчастной из-за того, что другой человек согрешил.
— Так уж устроена жизнь, — возразил Равенел. — Чужие грехи приносят к нашим дверям, как приносят чужих младенцев. Видно, богу угодно, чтобы мы помогли своим ближним тащить их тяжелую ношу, даже когда она вся из грехов. Быть может, в этом намек, чтобы мы не грешили сами. Я ведь тоже тащу свою долю чужих грехов. Я лишился дома и заработка потому, что кучка людей возжелала разрушить родную страну и учредить на останках олигархию рабовладельцев.
— Почему нам с тобой достаются одни лишь страдания? — вздохнула Лили.
— Все намного сложнее, — возразил Равенел. — В целом жизнь — это радость, перемежаемая страданиями. Но радость легко приедается, и мы мало-помалу перестаем ее замечать.
Жизнь Равенелов за последующие восемь месяцев я изложу здесь в немногих кратких словах. Ничего не зная, конечно, об операции с пароходами, Равенел посчитал, что деньги Картера, естественно, принадлежат его законному сыну, и потому разрешил Лили брать их и тратить. При любезном содействии доброжелательной грешницы миссис Ларю (и тоже об этом не ведая) доктор отдал свой дом в Новом Орлеане внаем военному ведомству. Итак, имея в запасе наличные деньги и получая в три месяца раз небольшую квартирную плату, доктор вернулся к прежним своим научным и литературным занятиям: переводил кое-что из французской энциклопедии для нью-йоркских издателей, иногда выполнял по заказу минералогические экспертизы. Они с Лили в какой-то мере вернулись к прежнему времени, когда жили вдвоем и были всем друг для друга. Им не под силу было, конечно, совсем уйти от горестных воспоминаний, но зато они обрели и новый источник радостей. Подобно тому как в «Тысяче и одной ночи» из медного кувшина вырвался злобный джинн, добравшийся до облаков и потрясший всю землю громовым голосом, — так из колыбели младенца воспарил к небесам ангел, проливший елей на их израненные страданием души. Более чем когда-либо доктор и Лили стали теперь едины. Чтобы симпатизировать Картеру, доктору приходилось делать всегда усилие, ну а малютку Рэвви он обожал всей душой. Так что теперь, согласные в главном, что имело для них значение, и подготовленные к тому прежней долгой привычкой, дочь и отец охотно вернулись к совместным заботам и беседам вдвоем. По счастью, Лили никогда не была молчаливой, скорее напротив, слыла веселой болтушкой. А тот, кто работает языком — как и всякий вообще, кто работает, — избегает многих страданий, от которых, увы, не уйти молчаливому и бездеятельному. Женщина, которая заказала портнихе вдовий наряд и ожидает его, сложив руки в молчании, будет больше страдать, чем другие, те, что шьют своими руками суровый убор, не раз примеряя при этом и вдовий чепец, и платье и принимая советы от матери, от сестер и прочих близких людей. И для Лили было целительно постоять перед зеркалом, подобрать аккуратно волосы и, примерив изящную новую шляпку, спросить у отца:
— Ну, как тебе кажется, папа?
— Превосходно, моя дорогая, — отвечал Равенел, не отрывая глаз от своего перевода. Потом, виновато вспомнив все горести дочери и всерьез принимая на себя роль консультанта, говорил: — Впрочем, не скрою, мне кажется, что материал жестковат, шляпка выглядит накрахмаленной, точно из стеарина.
— Уж такой материал, — отвечала Лили, — он и должен быть жестковатым.
— Почему бы не взять другой материал? — продолжал настаивать доктор, который, как все мужчины, бывал чуть-чуть туповат, когда брался судить о женских нарядах. — Шелк, например?
— Шелк исключается, папа, — отвечала Лили, смеясь от души. — Как ты можешь не знать, что женщины в трауре шелка не носят.
Поистине счастливы женщины, которые сами себя обшивают. Стоит им поручить это дело портнихам, и сколь многие сразу зачахнут, умрут от тоски и безделья, от незнания, что делать с собой.
Но подлинным утешителем и чудотворцем был, конечно, младенец. Как и многие женщины, Лили была рождена для материнства еще в большей мере, чем для любви. Она не бросала играть в куклы до четырнадцатилетнего возраста и, даже расставшись с ними, упрятала их в сундучок, чтобы время от времени тайно общаться с ними. И вот через семь лет ей досталась живая кукла, кукла ее мечты, кукла из кукол, которую можно было любить и лелеять. Любо-дорого было смотреть, как эта тоненькая Диана, напрягая все силы, склонившись, несла на руках своего толстого, важного маленького сынишку. Его розовое личико в белокурых кудряшках лежало у нее на плече, а ручками Рэвви тянулся к ее губам, дергал ее за волосы и за белый воротничок. Когда ребенка вывозили в коляске гулять, она тоже старалась быть непременно при нем, а порой и сама катила коляску, почитая это, как видно, за немалую честь. Утром Рэвви гулял с мамой и няней, а после обеда — с мамой и дедушкой. Согласные с луизианским обычаем, доктор и Лили считали полезным держать ребенка как можно больше на воздухе, давая ему загорать. Старая няня-ирландка, вырастившая на своем веку немало детей, вступала не раз по этому поводу в споры с Лили. Розанна не возражала против того, что ребенка держат на воздухе, она согласна была бы катать его хоть до вечера, но суть заключалась в том, что она хотела решать такие вопросы единолично и не расставаться с мальчиком ни на минуту. Потому каждый раз, когда Лили оставляла Розанну дома постирать и погладить, а сама отправлялась с ребенком гулять, нянька ворчала и грозилась уйти. Бывало, что Лили вдобавок еще насмешничала: