Жили мы очень славно: квартировали у глуховатой Аниски, вставали на зорьке, до обеда пеклись в поле; Борька чувствовал себя в деревне прекрасно и не хотел отсюда уезжать, да и нам было вовсе неплохо, пока не случилось маленькое происшествие, по сути дела смехотворное ЧП, чуть не обернувшееся серьезной неприятностью.
Оформляя стенгазету, мы нарисовали «сарж», как называл то наш бригадир, Петр Нилович Евдокимов, «сарж» на подсказанную жизнью, животрепещущую тему. Изобразили мы (работали в этом жанре все вместе, как Кукрыниксы) жалкого парня, нерешительно стоящего перед сломавшейся сенокосилкой.
Из рисунка было ясно, что он неумеха, не умеет обращаться с техникой. Вид у нашего героя был растерянный, несуразный.
Долго сочиняли мы и подпись: все лезли какие-то слабые, вялые названия, вроде «Недоросль с машиной», «Недотепа на току», и наконец, в восторге от собственной находчивости и афористической точности, мы сочинили стихи:
«Не позорь себя работой слабой,За машиной ухаживай, как за бабой!»
Такой агитлисток и повесили.
Такой он и висел пару дней.
Одни, скользнув глазами, улыбались, другие читали с полным равнодушием, так как подобным агиткам значения не придавали, третьи вообще не читали. Висел себе плакатик и висел на полевом стане, постепенно желтея и пылясь.
И вдруг на тебе. Вызывают к председателю колхоза.
Мы уже были с ним знакомы. В первый день, когда оформлялись в колхозной конторе, нам сказали, что он хочет с нами познакомиться. Принял он нас очень приветливо, был внимателен, хоть и без нас дел у него было по горло, а мы для него — лишняя забота, если не обуза.
Но то ли интересовался искусством, то ли вообще был исключительно чуток к людям, но разговаривал долго: интересовался, как устроились, где поселились, посоветовал, в какие бригады поехать, заметил, что «молодые творческие силы найдут у него в хозяйстве безусловно полезное применение».
И вот вновь мы перед ним, в его кабинете. Он и сейчас вроде бы приветлив, интересуется нашим житьем-бытьем, нашей творческой работой. Но какая-то легкая тень все же пробежала по его широкоскулому красному лицу.
А на скрипучем, как разъезженный тарантас, диванчике, в углу кабинета, поерзывает какой-то товарищ, в кепочке, городского вида, с очень серьезным выражением разглядывает наш плакатик.
Затем, отложив его, он спрашивает, будто не знает, откуда мы, из какого вуза, с какого курса, просит показать командировочные удостоверения. Вид у него серьезный. И кажется, что нашему председателю как-то неловко, и не поймешь, за кого: не то за нас, не то за него.
Наконец откладывает он наши удостоверения, смотрит на нас внимательно и спрашивает:
— Кто же сочинил данный текст?
— Да мы все, — говорит Борька, — у нас все коллективно.
— Коллективно, значит, — говорит человек и делает какую-то пометку на бумажке.
— А что такое, — вступаю я, — что мы там особенного написали? Тема, можно сказать, из жизни.
— Из какой жизни, из чьей жизни? — повышает голос этот человек. — И что это за выражение… «как за бабой»? Видали вы: «как за бабой»! — Он смотрит на председателя. — Прямое неуважение к женщине, да и вообще ко всей нашей колхозной жизни. Сельхозтехнику сравнить с бабой. — Он перевел дыхание и, по-прежнему не глядя на нас,, произнес, повысив голос: — Вы из творческого вуза, а какой показываете людям пример? Тут вам не цирк. Я лично доложу об этом в районе, пусть в вашем институте разберутся с вашими художествами.
Председатель, помолчав, сказал, как бы подводя черту:
— В целом ребята помогают колхозникам, работают толково, районной газете помогают, но в данном случае немного не разобрались… Неопытные.
— Мы еще посмотрим, как они помогают. Следует проверить.
Казалось, все успокоилось, можно и уходить, но тут Борька встрял:
— Что же вы проверять-то будете?
— Да не собирается он, — успокаивая, сказал председатель. — Эко дело, чего там проверять. Просто поправили вас, вот и делайте выводы. Делайте новый плакат, с более понятным народу текстом. Так ведь, Егор Васильевич?.. Археологи тут тоже как-то нарисовали не то, что надо. Ну и что? Нарисовали, а потом перерисовали.
— Колхоз имени Ворошилова у нас в районе особый, — сказал, уже успокаиваясь, человек в кепке. Бледное, нездоровое лицо его порозовело. — О нем писали в Москве, в журнале «Огонек». Тут у нас народ силу слова понимает. С этой самой силой слова… надо, знаете ли… не такой у нас сейчас общественный момент, чтобы ерундой заниматься. Это еще здесь председатель либеральный. Другой бы…
— Ну ладно, ладно, Егорыч, сделал сообщение, будем считать, что ребята свободны, пусть продолжают творческую работу.
Мы попрощались и вышли.
Так повстречали мы первого в нашей жизни проработчика.
Еще месяц мы пробыли в колхозе имени Ворошилова, теперь наши рисунки шли без текстов; председатель, встречая нас, улыбался: мы сделали художественную диаграмму для его кабинета — дела шли на убыль, пора уезжать.
В последний вечер гуляли допоздна по селу, стараясь не спугнуть нашу хозяйку, вошли в хату, в лучике света поглядывала богородица, белело вышитое красным полотенце.
Хозяйка наша Аниска ворочалась, не спала. Молчаливая, угрюмая с виду, она относилась к нам по-матерински. Вставала она еще до зорьки, во тьме, старалась нас не будить, днем оставляла молоко.
Мужик ее бросил, ушел в соседнюю деревню — к другой женщине. Дети ее подросшие работали в городе.
Иногда он приходил, не давал нам спать, пьяно скребся, скулил, просил его пустить, но она не пускала. Лежала затаив дыхание, ни движения, ни шороха, будто и нет ее.
Он ругался, сначала ожесточенно, потом горестно, и уходил.
Она так тихо лежала, что не по себе становилось. Жива ли?
Я видел, что она и не лежит, а, согнувшись, сидит на кровати, опустив лицо, чуть покачивая поседевшей головой.
Над высокой кроватью висела их увеличенная свадебная фотография.
Она и Федор, еще в гимнастерке, год сорок шестой.
Когда мы уезжали, она достала домашнего вина, верно, настойка эта вишневая давно лежала в подвале, хорошее было вино, видно, ее Федор толково понимал в этом деле. Мы выпили по стаканчику и простились.
Мы уходили с пожитками своими к проселочной дороге ловить попутку и, оборачиваясь, видели, что она стоит у низкого плетня.
Далеко мы уже отошли, и все отдалялась высокая, плоская фигура, как бы плыла, чуть темнела в беспощадном дневном мареве. Один раз мне показалось, она подняла руку: то ли махнула на прощание, то ли перекрестила перед дальней дорогой.
Помнится, мы еще долго крутились по деревням, останавливались на денек, ночевали. Никому, конечно, не нужны были наши рисунки, а вот руки были нужны: собрать, потаскать сено… В этих воронежских деревнях, теплых, зажиточных, было нам привольно всем, не только Борьке, в деревне выросшему, но мне и Сашке.
Было у меня такое чувство, что я уже был здесь когда-то, что спал на этой прогретой за день соломе, сложившись вчетверо под тулупчиком или продранным, с торчащей ватой одеялом, что уже были эти рассветы, прохладные, розоватые, с острыми и теплыми запахами листвы, земли, жилья, с первыми человеческими голосами, с выпрыгивающими неизвестно откуда и скачущими над твоей головой курами.
Это странная вещь, ощущение давней знакомости жизни, которой ты не жил, впрочем, может быть, в сибирской деревне Ивановке, куда бабушка привезла после тяжкой болезни, в военные времена было что-то похожее. Помню, что меняла она отцовские вещи на молоко. И я, больной, пил его, парное, сладковатое, поначалу неприятное, потом привычное, необходимое, пьешь так, чтобы ни одной теплой капли не пролить, не потерять.
А может, и не давняя детская явь рождала это ощущение, а откуда-то из дальней прадедовской жизни были эта земля, запах тепло-кислой овчины, ветерок, идущий будто бы от листьев корявой липы, и сквозь их просвет все светлеющее, все поднимающееся вверх утреннее небо.
Каждое утро я просыпался с ощущением тайной надежды. На что? На то, что б у д е т, д о л ж н о б ы т ь что-то очень важное, единственное, меняющее всю жизнь.
А было ли что? Если вспомнить как следует, то, может, только и было существенного само это ожидание в каждом дне, с каждого первого проблеска света, включавшегося в жизнь сознания, с того мига, как ты ощущаешь себя ожившим, прозревшим.
И это, может быть, и было главным тогда — ожидание.
Вечерами, под водительством Борьки, мы шли на «мотания». Именно так назывались в тех краях танцы под гармошку.
Недавно только кончилась эпоха патефонов. Была эпоха радиол. Но эти гремящие радиолы с одной-двумя надоевшими пластинками вскоре смолкали, и напротив старенького клуба на вытоптанной площадке начинались «мотания». Парней было значительно меньше. Уходили в армию, в город. В основном пацанва лет пятнадцати — шестнадцати. Поэтому нам, приезжим залеткам, не было конкуренции.