каждое слово в его письме было полно душевности.
Но вот скот порезан, мясо, шкуры, шерсть отправлены. И на дворе весна. По утрам снег съедают туманы, днем — солнце. Ложбины и балочки посинели, налились водой, а в рощу за прудом прилетели грачи. Макарыч с Максимом Петровичем приехали на хутор верхами. В Балакове все были живы, здоровы, а Павлушка Поярков уже агукал и хватался за палец. Акимка, слушая, покрякивал:
А должно, я наскучал.— Повременив, спрашивал: — А мамка все такая же, как неживая?
Живая, живая, сынок,— откликался Максим Петрович.— Поправилась.
Макарыч привез деньги для расчета с работниками на хуторе. Мужики и бабы получали ассигнации и отходили, молча пересчитывая их. Когда подошла очередь Митрофана, он сгреб деньги, не считая, сунул их за пазуху и, грузно опустившись на лавку, занемовал. Показав Макарычу два пальца, он сложил руки так, будто обнял и прижал к себе ребенка. Затем опять показал два пальца, схватился за голову, закачался и замычал тоскливо и длинно. Макарыч .пожимал плечами, ничего не понимая. А Митрофан вдруг соскочил с лавки и, будто прицеливаясь, выдохнул:
—Пу-пу-пу! — и, переломив что-то в своих могучих кулаках, постучал по лбу, провел пальцем у горла.
—Чего он хочет? — спросил Макарыч.
—Рассказывает он,— подала голос одна из женщин,— двое сыновей у него на войне сгинули. Сам, без жены, их выходил, а ишь что — убили. Спрашивает, когда этой воине проклятой конец придет. Чего царь-то думает? Грозится: не прикончит царь войну, голову ему, как быку, отрезать. О господи,— вздохнула женщина,— немой, а все понимает!
Макарыч тоже вздохнул. А Митрофан закрыл лицо руками, и его широкие плечи задрожали. Он плакал горько и тоненько, прерывисто мычал...
29
Весна наступала дружно. Через неделю степь зазеленела. Задули теплые ветры, а на воду, задержавшуюся в колдобинах и балках, было больно смотреть — так ослепительно дробилось в ней солнце.
Рабочие стали разбредаться по домам.
Мы тоже готовились к отъезду.
Все накладные на отгруженные туши, счета и квитанции я и дедушка подобрали по числам, записали в толстенную приходо-расходную книгу. Пока мы с ним занимались этим делом, бабаня с Акимкой подсчитали остатки шкур, вываренные рога, корзины, топоры, лопаты.
Отъезд назначили на субботу. А в пятницу утром за дедушкой примчался на своем рысаке Махмут:
Живым делом давай. Хозяин требует!
Ай пожар? — удивился дедушка.
А не знаю, Наумыч. Пьяный, кричит, ругает. Евлашихи-ны номера псе зеркала побил.
Ну, нехай проспится,— вяло махнул рукой дедушка и указал на нас с Акимкой, на бабаню.— Всех ты на своей пролетке не усадишь, а без них я из хутора не поеду. Посиди часок, попей чайку, а я подводу снаряжу, тогда уж и подумаем, как ехать.
Через пять минут мы вытолкали из сарая полуфурок. Дедушка вывел из конюшни своего ожиревшего за зиму разъездного рыжего мерина и не торопясь стал обряжать его в хомут.
Пока мы запрягали, а Махмут чаевничал, бабаня связала в узлы наше имущество, сходила к сторожу предупредить его, что мы уезжаем.
Мы с дедушкой сели в пролетку, а бабаня с Акимкой поехали в полуфурке.
Дорога была мягкая. Рысак мчал пролетку, словно по воздуху, без толчков и колесного перестука. Серые обочины дороги проносились мимо так скоро, что в глазах рябило. Вдали степь колыхалась, вздымая зеленые холмы, и плыла вместе с небом. Балаково и синяя ширь Волги появились как-то сразу и начали быстро приближаться. Вот мы уже пронеслись через плотину, отгородившую Балаковку от Затона. И с той и с другой стороны вода поднялась почти к гребню плотины. На ней высоко стоят серые баржи; перекликаясь гудками, бурунят воду похожие на жуков буксирные катера. Но вот и широкая Николаевская улица, за ней — еще более широкая Мариинская, переулок, и Махмут осаживает рысака у крыльца евлашихинских номеров.
Горкин, обрюзгший, бледный, с осоловелыми глазами, сидел в глубоком кресле и, распахнув рубаху, тер ладонями волосатую грудь.
Ага, приехал! — сказал он хриплым, будто залежавшимся голосом и указал дедушке на стул.— Садись. Говори, как дела?
Вроде бы ладные, Митрий Федорыч,— присаживаясь у стола, ответил дедушка.
Горкин перевел глаза на меня:
А ты что, как свеча, торчишь? Сядь! — и погрозил пальцем.— Поговорю я с тобой, шалыган кудрявый. Ну? — обратился он опять к дедушке.— Говоришь, ладные дела?
Да вот, проверяйте. Тут все счета и все квитки налицо.— Дедушка пододвинул к хозяину перевязанную шпагатом приходо-расходную книгу с пучками накладных.
На какого лешего мне они! — буркнул Горкин, взмахивая рукой.— Макарычу это. А мне прямой разговор нужен. Сколько в мой карман идет, сколько себе положил, вот и конец делу.
Это как — себе положил? — подался дедушка к хозяину, и лоб у него мгновенно побелел.— Это, стало быть, украл?
Горкин захохотал, откинув голову на спинку кресла.
—Ой и лапоть же ты, Данила Наумыч! Да сколько ты украдешь? На рублевку? На рублевку украдешь, а сотню мне заработаешь. Макарыч вон сотнями от меня вроде как бы откалывает. Ну, вижу, чувствую, отколол сотню. А тысячу — мне. Да ведь я без вас — вот! — И он плюнул меж носков ботинок.— Вот что я есть. Ну, купец, ну, торговец и, прямо говоря, из обманщиков обманщик. Я же и себя обворовываю иногда. Вон у Евлашихи зеркала перебил? Перебил. А теперь плати за них. Нет, таких воров, как вы с Мака-рычем, как Поярков с Сержаниным, я уважаю. А вот мошенников не люблю.
Дедушка несколько раз пытался что-то сказать, но Горкин кричал:
-Ты подожди! Раз из меня поперло, не останавливай. Думаешь, почему я запил? От злости. Слыхал про купца Охромеева? Тесть этого сукиного сына, ротмистра Углян-ского. Что же он сделал? От казны шестьсот тысяч кредиту получил, взялся сено армии поставлять. Ну, денежки в карман, а сено сгорело. Сколько там его сгорело? На тысячу целковых? Что же он, подлец, делает? Надевает казинетовые1 штаны, пиджачок, которому в обед сто лет, и объявляет себя банкротом2. Ну, от казны чиновники понаехали имущество переписывать. Переписали. А его с магазином и баржами только на двести тысяч набралось. Что же выходит? Выходит, Охромеев у казны четыреста тысяч чистыми в карман положил. Вот как крадут. Об отечестве надо думать, а он, подлец, вон что! Да что он? Их, таких обманщиков, по России во всех сословиях... А измена? Измена кругом. По газетам читаешь — всех немцев перебили, австрийцев в плен позабирали. Кузьма Крючков один чуть