Видимо, не согласился бы, поехал дальше, но жена раненного вцепилась в стремя и не отпускала уже, пока не умолила.
— Взгляни, молодец, — говорила. — Сжалься и останься. Кто пособит мужу моему без тебя? Умрет же. Видит бог, умрет, если покинешь.
Что скажешь такой? Ногу перетянул слишком. Кто ослабит погодя так, как положено? Пришлось поступиться своим, а уж как уступил, то остался не на день и не на два — пока не обошел и не помог всем слабым в их селении.
Зато в путь проводили как достойного. И еды, сладостей всяких наложили столько, что до самого Черна хватило, и напутственным словом не поскупились.
— Неспокойно на путях ныне — сказали, — Будь осторожен. На ночь становись вовремя и только в селениях, к людям приставая. Сначала прислушайся, что говорят они, а потом уже думай, отправиться ли и как отправиться далее.
Растроган был тем. Ей-богу, будто не чужие это люди. Не знал бы, что там, за Дунаем, есть еще роднее, пожалуй, и не пошел бы от них. Ведь чего надо мужу, кроме убежища и привязанности сердечной, жены и детей? А здесь имел бы их. Всего неделю побыл, а видел и знает: наверняка было бы.
Остановил жеребца, оглянулся еще раз на селение и улыбнулся. Опомнись, молодец. Или жена и убежище — самая большая отрада? Неужели не понимаешь: песня сманивает тебя больше убежища, путешествие — слаще жены. Когда-то это было; не усидел через тот соблазн при маме, теперь же, как окинул духовным зрением мир и узнал, что такое тайна непознанного в мире, усидеть и подавно не сможешь.
Чем ближе подъезжал к Мезийским долинам, тем пустыннее было на путях и тревожнее в селениях. Хорошо, если попадалась река или сбегали с гор ручьи. И жеребца поил в них, и сам утолял жажду. В селениях и люди редко попадались на глаза, и к народу не мог достучаться: у всех заперты ворота, всем безразличен его зов подать помощь путнику. О ночлеге и говорить нечего.
— Что случилось? — подстерег уже одного и придержал за полы. — В селении мор?
— Нет еще, и грядет такой. Авары неподалеку, не сегодня, то завтра будут.
— Ну и что?
Фракиец обернулся, уходя уже, и уставился на Светозара, будто на того, кто упал с неба.
— А то, что это идет погибель наша.
Не спрашивал больше, вернее, не успел спросить: тот, кого задержал, был уже далеко. А хотелось узнать все-таки, почему испуган так? Неужели там, впереди, против обров, не стоят императорские легионы?
Что же ему делать, чужому среди чужих? Найти искреннее человеческое сердце и напроситься на постой или ехать и не обращать внимания на обров? Было бы лучше и безопаснее встать на постой, но к кому попроситься?
«Буду ехать, пока едется. Может, там, впереди, доверчивее попадутся люди», — понадеялся и тронулся. А зря: уже за поселком оказался лицом к лицу с воинами при оружии и в странном, невиданном доселе наряде.
— Кто такой? — обступили и спросили угрожающе-строго. — Откуда отправляешься? Куда отправляешься?
Догадался: это и есть они, обры. Да, имеют похожее на гуннский наряд, заплетенные в две косы и свешенные наперед волосы.
— Эскулап, — представился так, как называют в Византии тех, кто лечит людей. — А отправляюсь на Анхиал, Томы. Народ изнывает там от немощи, язв, звали приехать и оказать помощь.
— Пойдешь с нами.
Позднее догадался: то были видаки кагана. Ибо водили и водили его рыская по окрестностям, а привели все-таки к кагану.
Снова спрашивали: кто, откуда, видел ли вблизи ромейские когорты, а если видел, то где? Говорил, как есть: от самого Константинополя отправился, а нигде не видел воинов ромейских. В одном слукавил: не признался, что он ант, держит путь за Дунай, в свою землю. Столько плохого был наслышан от мамы Миловиды, от всех кровных и некровных об обрах, что не решился назваться настоящим именем и, кто знает, не вдруг толкнул себя на губительную стезю: услышав, что пленный из тех, кто может спасти жизнь человеческую, каган не стал больше ни спрашивать, ни слушать.
— Среди раненных вчера воинов есть тархан одной из наиглавнейших турм моих. Пойди и исцели его. Пока этого не сделаешь, дальше не пойдешь. А не сделаешь, вообще можешь не пойти.
Что делать? Такому не возразишь. Такой не потерпит, если скажешь не так слово. Да и как может сказать его, когда посылают к раненному? Он, Светозар, не кто-нибудь — ученый муж, что, кроме грамматики, философии, дидактики, изучал и право, медицину, давал клятву Гиппократа — где, в любое время любому оказывать медицинскую помощь, нести искусство врачевания в народ и быть полезным народу. Ушел от кагана молчаливый, несколько ошеломленный тем «не сделаешь, вообще можешь не пойти». А оказался среди раненных, и посмотрел, сколько их, как умирают они от ран — и забыл, что его зовет Тиверия. Облачился в чистое платье, велел, чтобы принесли кусок полотна, поставили котлы и кипятили воду в котлах, и принялся врачевать. Сначала тархана, раненного так, что можно было удивляться, как еще держится в его теле жизнь, потом и всех остальных. Одним промывал раны и накладывал повязки, другим сначала резал тело, добывал из него чистосердечно загнанную стрелу, а потом уже сдерживал кровь и тоже накладывал повязки и кричал на обров, которые помогали ему, чтобы шевелились живее, подавали то, подавали другое. Наверное, поразил их своей ловкостью, а еще вдохновенной преданностью делу, за которое взялся. Сами удивились тому, что видели, и кагана успели удивить: смог оставить свою великоханскую палатку, прийти и посмотреть, как врачует ромей раненных.
Ничего не сказал тогда, аж со временем где-то, как эскулап пришел и напомнил: он исполнил волю предводителя — жизнь тархана, как и всех раненных, что с ним, вне опасности, — помолчал, вглядываясь в Светозара, и уже после молчания изрек свое повеление:
— Ты нужен нам, молодец. Оставайся у нас.
— Но меня ждут, — поспешил защититься, и вспомнил, защищаясь, может не удержаться, выдать себя и замолчал на минуту.
Каган не замедлил, воспользовался этим мгновенно:
— Подожди, — изрек не моргнув. — Идет сеча, молодец. Такие, как ты, должны быть около раненных. Тем более, что ты только начал ставить их на ноги. До того, как поставишь, далеко.
И остался Светозар при обрах, собственно, при тех из них, кто не ходил уже в поход, вылеживали немощь свою в шатрах. Порабощенным он не чувствовал себя, но все же что ни день, то больше утверждался: надо бежать, пока не стал им, порабощенным. Тех, охраняющих раненных и ухаживающих вместе с ним за раненными, не так много, сумеет усыпить их и скрыться незамеченным. Только не сейчас, конечно, тогда, как будет уверен: раненные и без него встанут на ноги. До этого же не волен делать то, что самому хочется.
Это была третья его погрешность и чуть ли не наихудшая. Бежал тогда уже, как обры побежали из-под Адрианополя, а те, что взяли его далеко от палаток с раненными, не знали, как дорожит им, как эскулапом, каган, и бросили в группу пленных — тех, что набрали, когда разгромили Каста, и тех, которых набрали по городам и поселкам, отходя из Фракии. С ними и добрался он до Дуная, прошел через Дунай, и не повернул туда, куда звало сердце. Гонимые ромеями, турмы аварские переправились вслед за пленными и заставили его, не имеющего отношения к сече между аварами и ромеями, делить судьбу пленного вместе с ромеями.
Не раз порывался сказать: «Я не легионер, я эскулап». Но его не слушали. Гнали, как и всех других, долинами Паннонии и не внимали никаким мольбам. Единственное, чем могли вознаградить, когда надоедал, — чувствительным ударом кнута вдоль спины, а то и хуже — по чему попало.
«Вот оно, то, что говорили об обрах, — вспоминал мамины рассказы-страхи, а вместе с ними и маму. — Как она, мать Миловида? — сокрушался и плыл с той печалью, будто по воде в быстротечный Днестр. — Знают же: этим летом должен прибыть. Что подумают и как загорюют, когда действительно будет так, что не приду? Ой, изведутся в тоске и раскаянии, что пустили в чужую землю, что других подбивали: „Пусть идет, пусть добьется того, чего хочет“. Да, если не прибуду этим летом, так и произойдет: изведутся».
Сколько добирался щедро засеянной на полетье дождями Паннонией, столько и растекался мыслью по Паннонии: где, как убежать? Днем и помышлять не стоит. Если не конем, то стрелой, а догонят, на ночь же вязали пленных десятками и велели спать там, где выпадало — в поселках или вне, в размокших дождями оврагах или за оврагами. Чтобы надежнее, не убежали.
«А я же должен уйти. Как — не знаю, а должен, иначе сгину, как гибнут другие».
Пока их немного было, таких, которые падали и не поднимались. Изнывали преимущественно от нечистот, которые были повсюду — на немытых неделями руках, на брошенной под ноги, как если бы псу, пищи, в водоемах, из которых пленным приходилось утолять жажду.
— Вы не доведете нас до ханского стойбища, — сказал Светозар одному из предводителей в турме, охранявшей пленных. — Если и дальше будете так кормить и поить, как прежде, ей-богу, не доведете. Не видите, начинается мор.