— Кто здесь? — выкрикиваю срывающимся, похожим на петушиный голосом. — Стрелять буду!
В ответ — тишина. Но что-то, какая-то серая масса, всё же просматривается смутно сквозь листву на грядке. Делаю шаг, другой в направлении загадочного и поэтому жутковатого «чего-то». Пальцы на тетиве онемели, не чувствуют зажатую меж ними стрелу.
Я вздрогнул, словно пальцы в электророзетку сунул, и напрягся всем телом, когда раздался испуганный женский голос:
— Хто-й то?! — послышался негромкий вроде бы знакомый голос.
В трёх шагах передо мной вдруг кто-то невысокий быстро вскочил и, пригибаясь, запетлял к дому.
— Неужели она! — наконец-то осознал я, уже вскинув лук вслед удаляющейся фигуре. И, натянув до отказа, отпустил тетиву.
— Неужели это она? Не может быть такого! Невероятно!
Пока в растерянности решал, она ли это в самом деле и что мне далее делать, резко хлопнула парадная дверь. Я запоздало бросился к дому. Дверь уже закрючили. На стук в окно тётя Таня не отвечала, за стеклом густо темнела вязкая тишина. Мне стало не по себе: не привиделось ли всё это? Кошмар какой-то!
Нет, всё-таки это её голос. И кто дверь мог за собой закрыть?
Остатки ночи провёл в сарае. Мутный страх не покидал меня. Однако домой не пошёл, удержал себя как ни рвался внутренне. Едва рассвело, я убедился: ночной гостьей была, несомненно, тётя Таня. И никто другой. В мокрой от росы ботве лежала брошенная синяя, с чёрными выщербинами, эмалированная круглая посудина, рядом валялось несколько розовых картофелин. Чашку эту я множество раз видел на столе у Тольки, и вчера днём — тоже. Свою стрелу, всё обыскал, нигде не нашёл. Куда делась? Попала в цель?
В этот раз пострадала посадка Малковых, и мне не терпелось побыстрее возвратить им мой «трофей». К тёте Тане я не испытал той злости, какую возбудил во мне наш ещё вчера неведомый разоритель. Вор! Меня терзал мучительный вопрос: как она посмела, как смогла? Разве не она, брызгая слюной и размахивая короткими руками, клеймила ворюгу, нагло обкрадывавшего, лишавшего нас пищи? Мне никак не удавалось соединить в своём сознании ту яростную тётю Таню и трусливо убегавшую согбенную фигуру.
Первой о ночном происшествии я взахлёб рассказал маме и, конечно, показал миску с картофелинами. Мама выслушала меня с досадой и недоверием:
— Гера, — сказала она раздражённо, — такого быть не может.
— Может, — упорствовал я. — Сам видел.
— В темноте ты вполне мог ошибиться.
— А голос? Голос-то — её.
— Гера, есть очень похожие голоса. А такое на человека напрасно возвести… Ты не представляешь, какой это непростимый поступок. — И вдруг решительно продолжила: — Идём!
— Таня, ты ночью, случаем, не выходила в огород? — смущённо спросила она, когда мы зашли к Даниловым в комнату.
— А што мне тама иделать? Ночью-то?
Она вперилась в меня маленькими светлыми глазками в белёсых ресницах с такой ненавистью, что я отпрянул к двери, и вдруг напустилась:
— Этто почему у тебя наша миска? Пошто чужие вешши хваташь? Поклади чичас жа на место в колидор, на ларь. Где была.
— Отдай, — облегчённо вздохнув, сказала мама. — Слышал? Тётя Таня ночью никуда не выходила.
А я усиленно соображал, как же так получается: значит, я взял без спроса чужую вещь, а не подобрал её на грядке? А вчера вечером миска ещё находилась здесь, в комнате, я это хорошо помню.
Тётя Таня рванула из моей руки посудину и просипела:
— Я тебе покажу, обормот ты этакий, как на меня клепать. Сказано тебе: никуда не выходила. Обознался ты.
— Не выходила, а выползала! И картошку подкапывала у Малковых, — неожиданно для себя произнёс я громко, уверенно, воинственно.
— Покажи соседкам своё место ниже спины, куда моя стрела попала. И всем станет ясно, кто выходил ночью из нашего парадного тамбура, а после трусливо убежал и закрыл его на крюк…
— Замолчи! — закричала мама и ударила меня ладонью по щеке. — Замолчи сейчас же! Извини, Таня, он сам не понимает, что говорит. Прости его — несмышлёныш ещё. Я за него прощения прошу.
— До чево жа дерзкай! — мстительно, сквозь зубы процедила тётя Таня. — Мало его понужаешь, Надя. Чаще лупцуй, быстрея поумнет. Вон мой Толькя и рот не раззявит при людях. Потому что колочу его как сидорову козу кажиннай раз.
Выбежав от соседей, я помчался в сарай и закрылся в нём на засов-деревяшку. И только тогда слёзы хлынули неудержимо. Я рыдал от захлестнувшей меня обиды. Стыдно было за мамину пощёчину. Более того, жгла мысль, что я не виноват, а прав. Я правду всем говорил!
«Ты сама мне всё время повторяешь, — мысленно обращался я к маме, — чтобы никогда не лгал. Почему ж тогда мне не веришь? Да ещё наказываешь! Оскорбляешь! За что?»
«Почему ей верят, а мне нет? — размышлял я, утерев кулаком слёзы. — Потому что я — пацан, а она — взрослая? Это несправедливо! И глупо».
Вскоре под дверью сарая объявилась тётя Таня и всячески стала поносить меня, обещала уши надрать и чуб вырвать.
— Ишь, отрастил! Волосы-те длинны, а ума нету!
Тут Толька заглянул в окошечко и прошептал:
— Только выйди — морду разобью, стор-рож… Ты мне за стрелу ответишь! Забудешь навсегда, как в людей стрелять.
Так, значит, не промахнулся! Толькины слова тому подтверждение.
И я вышел. Хотя и боязно было, пересилил себя, чтобы Толька видел, что не страшусь его. Боязнь сразу улетучилась, как только Ржавец — так дразнил Тольку за рыжеватые волосы и красные обильные веснушки по всему лицу — саданул мне кулаком в грудь.
— Значит, стрела попала? — Выкрикнул я. — Сам проговорился!
Толька вымахал на две головы выше меня, и руки у него выросли длиннющие. Хлестал зло и больно. Однако я, распалившись, ловко сдавал сдачи, иногда уворачиваясь от ударов. Несомненно, Толька крепко поколотил бы меня, но мне удалось расквасить ему нос. Он зажал его пальцами и, пригрозив расправится после, убежал к себе — Ржавец страдал малокровием. Я забрался на крышу дровяника в ожидании возвращения Тольки, когда у него перестанет сочиться кровь. Но явилась тётя Таня. Она безудержно ругала меня и, не принимая во внимание то, что её сынок, а не я, учинил потасовку, грозила милицией. Это меня возмутило ещё сильнее, и я крикнул:
— Это ты украла картошку! Воровка! Я обо всём мильтонам расскажу. Пусть они на твою задницу посмотрят и увидят, что ты воровала картошку у Малковых.
Никогда прежде я не смел заявить такое взрослым. И столь грубо разговаривать с ними. Не сдержался, выпалил.
Тётя Таня испуганно оглянулась — не слышал ли кто из соседей — и тихонечко, еле слышным голосом, — хотя он был у неё пронзительным, когда она обличала кого-то, — пристращала:
— Ты ишшо меня попомнишь…
(Впоследствии, несколько лет спустя, она сдержала свой посул.)
Тётя Таня, а её никто за язык не тянул, всем соседям жаловалась на меня, уверяя, что ночью никуда из дому ни на «один сикунд» не отлучалась. Даже по нужде. В поганое ведро мочилась. Я же придумал, будто она картошку подкапывала, — по злу напраслину возвёл. Соседки ей верили. Такой вывод с удивлением я сделал, потому что отношение многих ко мне заметно изменилось к худшему. Однако самым тягостным получился разговор с Милой. Она остановилась при встрече во дворе, на дорожке, поздоровалась и, укоризненно глядя на меня, произнесла:
— Гера, зачем ты так обидел тётю Таню? Она даже плакала… Нехорошо поступил. Мне стыдно за тебя.
— Да я… ничего, — пролепетал я. — Я вовсе не хотел…
— Ты должен перед ней извиниться, — тихо, но настойчиво потребовала она.
— Нет, — отрезал я. — Нет, Мила.
— Если ты этого не сделаешь, я не смогу с тобой… дружить…
Я не произнёс в ответ ничего — не нашлось подходящих слов. Лишь отошёл в сторону с тропки, пропустил Милу к воротам, с трепетом глядя ей вслед. Муторно мне стало, ох муторно!
Любую, но только не такую беседу мог предположить с Милочкой. Конечно, чувства к ней, которые я питал, не померкли враз, но закралось какое-то сомнение, что она мне не верит.
Однако я и мысли не допускал, что заставлю себя извиниться перед тётей Таней — ни за что! После этой короткой беседы Мила действительно прекратила со мной здороваться и заговаривать, что сильно уязвило меня и расстроило. Наверное, удобнее для меня было бы извиниться, признав свою ошибку, но ведь я солгал бы! Нет, пусть будет так, как есть, — правда! Поддержал меня лишь верный друг Юрка Бобылёв, но и тот упрекнул:
— Почему в тулаво не стрелял? Всадил бы ей по самое перо в спину, пускай попробовала бы отпереться. Стрелу не так легко из мяса выдернуть. В больницу пришлось бы тащиться. Эх, слабак…
Не знал и не догадывался Юрка, что не мог я пустить боевую стрелу в тётю Таню, да еще — в спину. Это подло. Рука моя не повиновалась бы. В ногу — другое дело. Впрочем, я ведь не видел, куда направлена моя стрела, — темнынь… Мог и…