Изловить! — решили все соседи. А как? Герасимовна посоветовала поставить на супостата «волший капкан». Но где его достать, этот капкан? И тогда тётя Лиза Богацевич, одинокая бессловесная женщина, обитавшая в крохотной комнатёнке, похожей на стенной шкаф, — дореволюционной прохожей из кухоньки Малковых в комнату тёти Марии Герасимовой и её детей, — предложила наладить ночные сменные дежурства — поочерёдно.
Мне соображение умной тёти Лизы сразу понравилось. И я опередил всех:
— Готов дежурить как тимуровец хоть каждую ночь. Пока не захвачу врага в плен.
— Милай шын, — расчувствовалась бабка Герасимовна, — Боженька тобе поможет ижловить идолишшу поганого, шивоглота эдакого. Што б у ево, вражины, руки отшохли…
С согласия мамы, на зависть Стасику, я перебрался жить в сарай.
Ну и вольница! Никакого за тобой досмотра, ни указаний — сам себе хозяин! Тем более с утра до обеда я работал учеником плотника в ремстройконторе КЭЧ УралВО, вечером имел право вздремнуть — и всю ночь свободен!
Половину всей площади дровяника заняла широченная поломанная «варшавская» кровать с облупленными, когда-то никелированными шарами, ещё дедовская (я намеревался разобрать её и сдать на металлолом за ненадобностью). Но хорошо, что не успел осуществить своего замысла — пригодилась.
Под самодельной подушкой у меня хранится бесценное сокровище — наушник, которым завладел в результате сложного обмена изготовленных мною удилищ и других рыболовных снастей с крольчонком породы шиншилла в придачу. Теперь без помех можно слушать радиопередачи допоздна. Проводов хватило… На свалке трамвайного управления разыскал.
Казалось, беспричинно во мне ещё летними днями сорок пятого всё чаще возникали и прокатывались бурные волны радости: хотелось громко петь, скакать на одной ноге, карабкаться на высоченные деревья и крыши домов, где много простора, неба, ветра, солнечного света, различных звучаний, которые не услышишь на земле.
Живя в сарайке, я наконец-то осознал себя не только равноправным со взрослыми, но и самостоятельным человеком. Не удивительно, что именно мне доверили столь ответственное дело — охрану общественного огорода.
В дощатой стене сарая обломком ножовочного полотна выпилил окошечко, сам застеклил его — отсюда отлично просматривается бо́льшая часть грядок — до остатков заборов, недоломанных на топку, отделявших наш двор от соседних.
Приладив один конец обрезка водопроводной трубы между досок стенки сарайки Богацевичей, другой вставил в щель стенки соседнего, Малковых, сарая — получился турник. На нём можно подтягиваться и раскачиваться на руках или висеть вниз головой на согнутых коленях. Тут же, рядом с турником, лежат пузатые гири — ещё одно моё богатство. Я не ленюсь поднимать их помногу раз — до изнеможения. Каждодневные обмеры бицепсов обрывком портняжного метра, однако, не показывали желанных результатов. Нетерпение же стать сильным было велико. И я снова и снова поднимал до боли в мышцах чугунные гири с названиями «1/2 пуда», «10 фунтовъ». Тяжеленную пудовую гирю я еле-еле выжимал над головой обеими, дрожащими от напряжения руками. Видимо, поэтому меня пуще всего и тянуло к ней. Я тягался с ней, как с противником.
С воспитанием храбрости получилось проще. Самое главное, рассуждал я, надо научиться ничего и никого не бояться. Никого! И я не уступал в стычках с пацанами даже заведомо более сильному противнику, предпочитая синяки позорному званию труса. Но у меня была одна «слабина». О ней никто, кроме мамы, не знал — боязнь полной темноты. Её-то, эту боязнь, мне и предстояло побороть до конца.
Для начала я в потёмках полез на чердак Вовкиного дома, где находился штаб нашего тимуровского отряда. В кромешной темнотище, вытянув вперёд руки, обошёл, спотыкаясь о балки, все чердачные закоулки. Сердце колотилось сильно, но ровно. Не знаю, что со мной стряслось бы, наткнись я на кого-нибудь. Но я не отступил, не повернул к выходу, когда над головой вдруг что-то громко захлопало, со свистом и клёкотом. Через мгновение до меня дошло, что это вспугнутые со стропил голуби-новосёлы, и лишь тогда очнулся от оцепенения.
Ночью заставлял себя лазать в густых зарослях сирени. Признаюсь — тоже было жутковато. Да и ночёвки в сарае оказались отнюдь не безмятежными — подчас явственно слышались чьи-то шаги, то чёткие и уверенные, то лёгкие, крадущиеся. Желание укрыться одеялом с головой преодолевалось тяжким усилием воли. Ещё труднее оказывалось встать и выглянуть в окошечко или, отодвинув деревянную задвижку, отворить дверь и выйти во двор. Но я выходил, подавляя страхи, порождённые неизвестностью: что тебя ожидает?
Днём — другое дело: за огородом мог присматривать даже Стасик. Когда же сумерки прижимались к грядкам, требовался отважный сторож. Нужно было время от времени обходить по межам все участки. Но вот мрак заливал всё вокруг, и только силуэты домов и деревьев различались на свеженаписанном тёмно-синем небе, мерцали крупные, если приглядеться пристально, россыпи пылевидных бесчисленных звёзд. Это зрелище меня завораживало, и я подолгу не мог от него оторваться. По тоненькой книжечке Воронцова-Вельяминова мне нравилось отыскивать созвездия со сказочными названиями: Стрелец, Водолей, Дева. Особенно я полюбил «черпаки» Большой и Малой Медведиц. А самым заветным светилом почему-то выбрал большую голубую, а временами почему-то зеленоватую звезду, висевшую над нашим домом. Прищурь глаза — и от светящегося кристалла во все стороны вытянутся лучики-иглы, до самой земли. Но иногда, чем дольше я смотрел на голубую звезду, хотя по книжке она значилась планетой по имени Венера, тем более одиноким сам себе казался. И тем чаще думал о Миле.
В ту пору мне вдруг начали нравиться некоторые, в основном соседские, девчонки — я испытывал неясное влечение к ним. Этому притяжению что-то противоборствовало во мне. Наверное, застенчивость. Рядом же с Милой мне было хорошо и спокойно. Непоседа и сорванец, я, оказывается, мог часами разглядывать вместе с Милой большущий том «Истории гражданской войны» в ярко-красном матерчатом рубчатом переплете. Не без Милиного участия я ещё больше пристрастился к чтению. Книги, которые она давала мне, оказывались необыкновенно интересными. За «Серебряными коньками» и «Маленьким оборвышем» я проводил, перечитывая, дни напролёт.
Милу нельзя было назвать красивой девочкой — из-за худобы бледное лицо её выглядело несколько длинноносым и костистым, а тонкая шея неестественно вытянутой. Но дружбу с этой доброй и тихой девочкой я не променял бы ни на чью, будь то даже сказочная королева или бывшая соседка, похожая на красивую куклу, гордячка Нинка Мальцева. Мила обладала негромким голосом, но каким! С затаённым удовольствием я впитывал каждое произнесённое ею слово, каждый оттенок его, оставаясь молчаливым и робким, что никак не вязалось с повседневным моим беспокойным, шебутливым[247] поведением.
О нашей дружбе я никому из знакомых ребят даже не заикался, понимая, что откровенный рассказ вызовет лишь непонимание и насмешки. Да и язык не повернулся бы кому-то о своих необыкновенных переживаниях поведать. Это была самая большая моя тайна от всех. Даже от мамы. И едва ли ей удалось бы вынудить из меня признание в чувствованиях к Миле.
Чего никогда не бывало раньше, я стал иногда рассматривать своё отражение в бабушкином старинном большущем зеркале и расчёсывать маминой костяной гребёнкой непокорные густые вихры.
И впервые не пожелал постричься к лету наголо, «под нулёвку».
Моей гордостью и постоянной заботой стали подшивание свежих воротничков, глаженье углевым утюгом полученных мамой в госпитале за ударный безвозмездный труд солдатской гимнастёрки и галифе. Неновая, простреленная в нескольких местах, разорванная осколками металла и аккуратно заштопанная и перешитая в аккурат под мой небольшой рост тётей Клавой, старшей сестрой отца, настоящая фронтовая форма наполняла меня гордостью и придавала уверенности. Некоторые знакомые ребята завидовали мне. В военной форме я себя чувствовал совсем другим человеком — способным совершить нечто героическое. «Настоящее».
Однако в последнее время стеснялся попадаться в этой форме на глаза Миле, потому что обувь — старые, растоптанные, не раз ремонтированные дядей Лёвой сандалии — ну никак не шли к галифе и доблестной гимнастёрке, затянутой в поясе отданным мне (подаренным отцом за ненадобностью) кожаным брезентовым ремнём с сияющей латунной бляхой, на которой рельефно выделялся государственный герб, не то венгерский, не то болгарский. А о кирзовых сапогах я и мечтать пока не смел. На базаре они стоили баснословно дорого — не хватило бы целиком маминой получки. Огород же я стерёг только во фронтовой форме.
Захватив, как всегда, большой ивовый лук и колчан с оперёнными стрелами, трижды за вечер обошёл весь огород вдоль забора, до зуда нажалив крапивой ступни ног. Убедившись, что на доверенных мне участках полный порядок и всё вокруг спит, отправился со спокойной совестью в дровяник. Уснуть долго не давали обожжённые до волдырей ноги. Забылся я только под утро, обернув ступни холодными листьями лопухов.