Тётя Таня, непонятно для чего, водрузила на кухонную плиту вымпел, полученный ещё до войны в каком-то жэковском[251] соцсоревновании. Рядом лежат листы серой обёрточной бумаги и карандаш, стоит пузатый водочный графин, весь в красивых сверкающих трещинах, и гранёный стакан — личная собственность Даниловых. Точнее — наследство дяди Вани.
— Товарыщи женчины, — неестественно праздничным, первомайско-ноябрьским голосом произносит тётя Таня. — Мы собралися, штобы решить два важных вопроса: о переносе обчественной уборнай на друго место и о фулюганском поступке Егорки Рязанова, который должо́н понести суровое наказание за своё недопустимаё в нашем социалистицком обчестве фулюганство.
Ораторша в своей речи явно подражала кому-то и попыталась быстренько покончить с первым вопросом. Но просчиталась.
Бабка Герасимовна, до того, закатив глаза, расхваливавшая «белай, как шнек, камершешкай хлеб», который «выкинули» во вновь открытом магазине, насторожилась и выкрикнула тонким, с хрипотцой, голоском:
— Этто пошто жа на наши-те кровны деньги уборну туды-шуды ташкать? Шлава Богу, она далёко на вжгорке штоит, никому шолнышка не жашланят. Да и то шкажать, давно ли яму рыл липатрированный.[252] Копачу[253] ить по полбуханки ш кажинной шемьи отдали. А они, буханки-те, шай, на древах не раштут. Так-то вот!
— Гражданы жильцы, — вдохновенно и звонко продекламировала тётя Таня, — подумайте сами: кому пандравитца, ежели уборна перед окошком стоит? И еёная вонишша. Мухи летят роем пряма на стол. Потому-та уборну надо перенести…
— И кому же этто мухи помешали, божии твари бежобидныя? — не сдавалась бабка.
— Кому? Да, к плимеру, уважаемай Дарьи Ликсандравне. Из еёного окошка и вид на уборну, как все в её шастают и помои ташшат. А Дарья Ликсандравна — человек культурнай, в торговле работат, и каково ей тако́ из собственного окошка кажинный день видить?
Бабка Герасимовна, почти всегда приниженно-суетливая и подхалимистая перед высокомерной и чванливой завмагом Малковой, сейчас воспротивилась навязываемому тётей Таней «решению вопроса».
— Уважаему Дарью Лекшандровну мухи кушают, пушшай тады она нанимат липатрированных и рашплашиватша ш ними. Нам негде таки капиталы вжать. Вота што я шкажу.
Бабка, взволнованно выговорившись, умолкла. Сморщенные губы её тряслись. Взгляды всех обратились к Малковой. Та, спокойно выслушав волнительные бабкины речи, лишь чуть сморщила в брезгливой гримасе гладкое, ухоженное кремами, до отвращения красивое лицо и не сочла нужным и словом возвразить. За уважаемого завмага после длительной неловкой паузы ответила услужливая и говорливая преддомкома.
— Гражданы женчины! Обчественное мнение тако: переставить уборну на друго места. Хто — «за»? Единогласна!
— Погодь-погодь, Татиана, не спеши, — возразила разгорячённая бабка, ведь разговор продолжался о хлебе насущном, но её перебила рассудительная тётя Лиза Богацевич: — Ты настойчиво предлагаешь перенести клозет. А куда конкретно? Куда его ни поставь, он в чьё-то окно виден будет.
— А у тебя, Лизавета Мануиловна, вовсе и окошка-то нету. Ты как в чумадайне живёшь, — злорадно прервала тётю Лизу преддомкома. — Чего ты за других-то переживашь? Ты за себя, а не за других думай. Други сами за себя пушшай думают.
— Я уверена, — не смущаясь, продолжила тётя Лиза, — что выражу мнение большинства, предложив записать в решение собрания: перенести общественный клозет к забору напротив окон Даниловых, выполнив все работы за счёт Малковой. По сути, всё это ради неё затевается. Кто за это решение, голосуйте, потому что за предложенное Даниловой никто не голосовал вовсе. А она объявила: «Все — «за».
Соображения тёти Лизы, несмотря на протесты председательницы и организатора собрания, утвердили большинством голосов. Против высказались, как и следовало ожидать, тётя Таня и завмаг. Толька, выполнявший по поручению матери обязанности писаря, ибо тётя Таня совершенно грамоты не разумела, даже фамилию свою начертать не могла, крестики ставила, растерялся.
— Записывай, Толя, как в самом деле решило собрание, — поднукнула его тётя Лиза.
— Где же справедливость, бабы? — театрально возопила тётя Таня, воздев руки. — А почто, спрашиватца, под мои окошки?
— Да потому, как ты верно подметила, нет у меня не то что окна, даже форточки, — улыбаясь, ответила отважная тётя Лиза. — А тебя Малкова не забудет, по блату отоварит.
Преддомкома, словно чего-то испугавшись, прекратила пререкания и объявила:
— А таперича, гражданы жильцы, обсудим фулюганский поступок Егорки Рязанова…
И тётя Таня, захлёбываясь, поведала о ночном происшествии: о похищении мною её эмалированной миски, в которую я сложил выкопанную мною же с малковской грядки картошку. Всё это, оказывается, я совершил с коварной целью — оклеветать преддомкома как общественную деятельницу. Подорвать её авторитет. Не забыла она красочно расписать и «бандитское» нападение на паиньку Тольку, который получил «увечье носа». А Ржавец, скромно потупив взор, демонстративно щупал свой совершенно здоровый конопатый носище, как бы подтверждая слова матери.
Не переводя духа, она подытожила:
— По энтому по всему обчее собрание граждан жильцов нашего дома решило просить милицию привлечь Рязанова Егорку за напраслину на чесную гражданку Данилову Татьяну Петровну по всей строгости советскава закона и отправить ево в детску исправительну колонию. Туды таких берут, я разузнала, где следуит. В обчем, всё всем ясно? Кто — «за»?
До меня не сразу дошёл зловещий смысл её требования, а когда понял, какую беду кличет на мою голову тётя Таня, то всё во мне возмутилось и взбунтовалось. Меня не испугала замаячившая впереди колония. Ужаснуло иное: вдруг присутствующие поверят чудовищной лжи. Поверят в то, чего я не совершал и не мог совершить?!
Наверное, у меня был испуганный и растерянный вид, чем немедленно и воспользовалась Данилова:
— Чево скукожилси? Чай, знат кошка, чьё мясо съела…
Под взглядом присутствующих я словно одеревенел, не в силах вымолвить и слова в свою защиту.
Перед глазами мелькали лица собравшихся. Длилось это мельтешение невыносимо долго, хотя не прошло, вероятно, и минуты. И вдруг я увидел Милу. Сначала не узнал её — девочка не улыбалась приветливо, как всегда, а очень серьёзно и пристально вглядывалась в меня. Такой я не наблюдал её никогда.
— Погодь-ка, погодь. Как жа так, бабы, жараж — и в турму? Пушшай парнишка рашшкажит, как вшо полушилошь.
— Татьяна Петровна донесла нам обо всём, больше никаких разъяснений не требуется, — ровным, сильным голосом произнесла Малкова-старшая. — Давайте проголосуем побыстрее — у каждого есть и более важные дела.
Лицо её было спокойно и холодно.
— Ну, хто — «за»? — по-базарному весело выкликнула ободрённая преддомкома. — Неча здря лясы точить.
Руку подняла пожилая тётя Аня — старшая сестра тёти Тани, опоздавшая к началу собрания. Она жила в нашем дворе, но в другом доме, собственном, выходившем окнами на улицу, и не имела отношения к происшествию. Однако это до меня дошло позднее. Вслед за ней взметнула обе руки и тётя Таня. И Толька, будто о парту опёрся локтем, тоже проголосовал «за». Изящно выпрямила ладонь на уровне плеча и завмаг, не глядя в мою сторону.
— Это нарушение демократии, — громко сказала тётя Лиза. — Почему затыкаете рот тому, кого обвиняете неведомо в чём?
— Ты што — против обчества выступашь? — взорвалась тётя Таня. — Твово мужика забрали в тридцать седьмом, и ты така жа. Так што молчи лучче. Де-ма-кра-тия объявилась, гляньте на её. А то быстро и на тебя управу найдём…
— Будёт тебе, Таня, — урезонила преддомкома бабка Герасимовна. — Она в войну иж жавода не выходила, бонбы делала, а не вшивые волошья веником жгрибала. И ты её мужиком не пеняй. У её шын на бранном поле голову шложил.
— А мой мужик на хронте без вести пропал! — взъерепенилась тётя Таня. — Еёный — в тюрме, а мой — на хронте.
— Карты-те што тебе кажут? Живой мужик твой. Мож быть, в полоне маетша. А Броня Богашевиш в жемле широй лежит, хвашиштом убитый. Так-то вот, — вступилась бабка. — И ты её не жамай, не гневи Вшедержителя!
— Прасковья Герасимовна, не надо, — взмолилась тётя Лиза. — Только не здесь, ради всего святого… Ни слова о Боре!
— Я горю Лизиному болезную. Как мать, — лживо просюсюкала, глядя куда-то в бок тётя Таня, — но пошто она здеся димакратию разводит?
Я не знал, о чём они спорят, слово «демократия» мне ни о чём не говорило, но я сразу уверовал, что это хорошее, справедливое слово. Вроде «правды». И ещё почувствовал, что сейчас решается моя участь. Преодолев парализующую немоту, внятно произнёс почему-то дрожащим голосом: