Для Коляна наступила совсем отличная от прежней, по-новому хлопотливая, тревожная, взрослая жизнь. На другой день после вступления в колхоз три хозяина подали заявления о выходе из него. На вопрос «Почему?» все ответили одинаково: «Будем поглядеть». Тогда и прочим тоже захотелось поглядеть со стороны, ничем не рискуя, как пойдет колхозная жизнь. Еле-еле, долгими уговорами Колян вернул ушедших обратно и удержал колхоз от полного развала.
Едва кончилась эта тревога, пришла другая — Коляна вызвали в Мурманск на курсы колхозных председателей. Он учился больше двух месяцев, колхозом управлял без него Оська. Никакой настоящей колхозной жизни не было: всяк по-прежнему сам хранил своих оленей, запрягал, продавал и убивал, когда хотел. Как принято говорить про такие, колхоз существовал только на бумаге. Но Колян понимал, что и это бумажное существование дело великое, и постоянно, всяко — и почтой и с попутчиками — наказывал Оське: «Никого не отпускай из списка!»
В Веселые озера Колян вернулся по весне, по притайкам, когда у оленеводов пошел разговор, что пора кочевать на отельное место. Тупа Максима тотчас наполнилась соседями. Коляна окружили несколькими кольцами: впереди — старые и пожилые, за ними — молодежь, у самых стен — ребятишки. Они ничего не видели, кроме ног и спин впереди стоящих, но упрямо ждали чего-то и не уходили.
Все, кто мог дотянуться до Коляна, осторожно прикасались к нему пальцами и дивовались:
— Колян совсем русским стал.
На нем был темный суконный костюм, сшитый по-городскому, русские кожаные сапоги, картуз и даже волосы острижены по-русски, бобриком. Наглядевшись на самого, попросили развязать дорожный мешок. Там лежал еще городской рабочий костюм, несколько рубашек, футляр с бритвой, коробочка с мылом, щетка для одежды, другая для обуви и третья, совсем маленькая, для зубов. Но самым большим дивом оказалась машинка, которую Колян держал в отдельном кожаном футляре.
— Это новый «хозяин погоды»? — пробовали угадывать нетерпеливые.
А Колян не торопился с ответом, хотел, чтобы все узнали то чувство, какое испытал он при первом знакомстве с этой машинкой.
— Максим, как твои глаза? — спросил он.
— Работают маленько.
— А ноги?
— Да вроде глаз, сильно обижаться не могу.
— Тогда идите все за мной!
Вышли из тупы на волю. Колян огляделся вокруг. С одной стороны было широкое, везде одинаково зимнее озеро, с другой — широкая долина, тоже зимняя, но густо испещренная темными, вытаявшими валунами. За озером и долиной — высокие горы, где снеговые, бело-сахарные, где серо-черные, голо-каменные, где пегие.
Колян приложил машинку к глазам Максима и спросил:
— Что видишь?
— Ничего. Один туман.
Колян начал вертеть у машинки маленькое колесико и спрашивал:
— А теперь что?
— Вижу, вижу, — повторял Максим и вдруг закричал: — На меня бегут горы. Убери машинку!
Колян отвел машинку, и горы, только что стоявшие перед самыми глазами Максима, отскочили на прежнее место, в заозерную даль.
— Чего испугался?
— Они бегают туда-сюда, — сказал старик, боязливо поглядывая на горы.
— Ну, кто смелый?
Вызвался Оська. Горы побежали и на него, но он оказался смелей, сообразительней Максима, не оттолкнул машинку, а долго глядел в нее, покручивая колесико-регулятор, и в конце концов так определил происходящее:
— Машинка делает мой глаз лучше.
Потом глядели другие. Глядели и не могли наглядеться и надивиться: чудесная машинка делала далекие горы близкими и так приближала тундру, что все невидимое на ней — озерки, речушки, даже олени и отдельные валуны — становилось видимым, все маленькое — большим.
Разошлись с сознанием, что они живут в удивительной стране, что у Лапландии не одно лицо, а множество разных, если глядеть на нее через чудесную машину — бинокль. И потом долго-долго надоедали Коляну, особенно ребятишки:
— Дай поглядеть в машинку!
Он давал поглядеть, но машинку не выпускал из своих рук и всегда носил с собой.
— Дядя Максим, я решил жениться.
— Давно пора, — отозвался старик. — Кто надоумил тебя?
— Мой самый большой начальник.
— Крушенец?
— Нет. У меня есть другой. Вот. — И Колян подолбил пальцем свою голову. — Какой же, говорит, ты председатель, если у тебя ни жены, ни детей?! Ты — мальчишка. Не то что люди, и собаки не будут слушаться тебя.
— Правильно говорит твой хозяин.
— Тогда, Максим, пойди посватай за меня Груньку!
Старческие сборы невелики, и Максим через одночасье был уже у родителей невесты, угощал их вином, которое послал Колян. Ответ на сватовство дали в тот же день, и самый хороший. На следующий жених с невестой съездили в Ловозеро и обвенчались по-новому, по-советски.
А праздновали свадьбу по-старинному — три дня пили, ели и пели всем поселком у жениха с невестой. Ксандра пела еще отдельно по-русски: волжские, богатырские, революционные, бурлацкие песни и частушки-страдания. Пела и думала: «Пусть видят, с какой легкостью и радостью отдаю Коляна другой невесте. После этого девушки перестанут думать, что я приехала отнимать у них женихов».
В ответ ей Колян спел похвальное слово:
Она редко поет,Но живет, как поет,Как сияют огни, маякиСамой песенной в мире реки.
После свадьбы Колян переехал из тупы Максима в тупу жены, единственной дочки, где и мать и отец была беспомощны. Всю заботу о Максиме взяла на себя школа: постоянно дежурил при нем кто-нибудь из ребятишек, ежедневно проведывала Ксандра. Старик умирал, плохо говорил, потерял интерес к еде, питью, но ужасно беспокоился о правильном разделе своего имущества. Главное богатство — оленей, санки, упряжь, большой набор старинных колокольчиков и бубенчиков, ружья, ловушки, сети — отдал колхозу; часы, полученные от доктора Лугова, — Ксандре: может вернуть отцу, может носить сама; тупу — школе, всякую мелочь — Коляну и другим соседям.
Раздав и распределив все, ненужное в могиле, он велел впустить к нему свою единственную лайку: ведь охотнику, оленеводу и жить и помирать легче с собакой.
— А теперь, господи-боже, прими последнее! — и сделал такой долгий-долгий, тяжелый-тяжелый вздох, словно сдерживал его целую жизнь. Затем еще подышал немножко с хрипом и свистом, но все тише-тише и затих совсем.
Похоронили его среди нагромождения утесов и валунов, где хоронили всех исстари и где «происходило чудесное переселение покойников в камни». Пройдет некоторое время, и начнут рассказывать о новом таком переселении и назовут один из утесов возле Веселых озер Максим-камень.
Редкий день в колхозе «Саам» проходил без собрания. Было сказано и записано в протоколы — их вела Ксандра — много новых, красных слов: всех оленей соединить в общее колхозное стадо и пасти, охранять одинаково хорошо; все пастбища считать общими, колхозными; оленью сбрую не бросать где придется, обязательно убирать в амбарчик…
А старое не хотело умирать, забываться, и жизнь шла натужливо, как плохо сделанная, кособокая нарта. Самыми ярыми приверженцами старого оказались собаки: слушались они только своих хозяев, а на всех прочих, будь они кто угодно — хоть бригадир, хоть уполномоченный из Мурманска, хоть сам председатель колхоза, — либо не обращали никакого внимания, либо огрызались; оленей стерегли только своих, а чужих старались отогнать подальше. Они действовали наподобие кулаков — и сами не хотели жить колхозом, и других отпугивали от него.
Пастухи в сердцах покрикивали на собак по-новому: «Цыц, подкулачницы!»
Олени относились к чужакам мягче, чем собаки: от себя не гнали, иногда шли на короткое знакомство, но предпочитали держаться своего стада. Собаки и олени трудно заменяли «свое» и «чужое» «общим», «колхозным».
И все-таки Колян считал, что с ними легче столковаться, чем с людьми. Эти часто вели себя неопределенно, мудрено… На собраниях говорили за колхоз, после собраний — против него. Нашелся даже такой председатель сельского Совета, который отказался вступить в колхоз: «Я за Советскую власть, но без колхозов».
В колхозе «Саам» начало больших неприятностей совпало с началом больших радостей: появился на свет первый колхозный олененок, а заместитель председателя колхоза Оська поймал его и начал клеймить как своего.
— Ты что делаешь? — закричал подскочивший к нему Колян.
— Что хочу, то и делаю. Схочу — сам съем, схочу — волкам скормлю, — вздыбился Оська. — Он — мой, от моей важенки.
— Теперь нет твоих важенок, все колхозные. И телят не будет ни твоих, ни моих — все будут колхозные. И клеймить их надо по-новому, по-колхозному.
— А что мне, одна работа?
— В конце года будет расчет.