Сдались армии Шеина Рославль, Невель, Себеж. Поляки сдали Шеину за Сожью и Проней Пропойск. Взяты были посады под Полоцком, Велижем, Мстиславлем, Кричевом.
Вторым воеводой у Шеина, его правой рукой Царь не случайно назначил Артемия Васильевича Измайлова. Сделано это было, конечно, по наущению безнадежно хворого, но еще цеплявшегося за суетную власть патриарха Московского и всея Руси, свято верившего, что от соперничества среди начальников всегда больше толку, нежели от спайки между оными. Тщеславный, завистливый Измайлов был старше Шеина на несколько лет и раньше его прославился в ратном деле, смолоду водя вторым воеводой русские полки к южной границе против крымских татар еще при Царе Борисе Годунове в конце XVI века. В 1607 году он отличился в тяжелой борьбе с Болотниковым. Верный сатрап Царей, властолюбивый, жестокий, рьяный, он не страдал и не сомневался, подобно Шеину, когда ему приходилось рубить в бою, вешать, сажать на кол не иноземных врагов, татар или ляхов, а своих же русаков, доведенных до отчаяния и открытого сопротивления всему строю русской жизни, ненавистному государственному порядку, гнусному крепостничеству. Впрочем, так же, увы, будут поступать и более великие полководцы, начиная с Суворова.[116] За звание окольничего, коего удостоился он от Царя Василия Шуйского в 1607 году, Измайлов охотно и самолично перевешал бы всех холопев, всех воров и вообще всех, кого прикажет батюшка Царь, чьи указы он никогда даже мысленно не оспаривал. Шеина же он полагал слишком мягкосердечным и не одобрял его заигрывания с посадским людом и поселянами.
Еще было известно, что Измайлов кичился своими заслугами перед матушкой Москвой в те самые годы, когда Шеин просиживал штаны в плену у ляхов и неизвестно до чего с ними договорился и как потом бежал, а он, Артемий Измайлов, вместе с князем Мосальским привел к Москве владимирское ополчение, без коего вряд ли удалось бы Пожарскому освободить Москву и отстоять Русь. Тогда так высоко вознеслась его звезда, что его, Измайлова, назначили вторым воеводой в Москве, когда из столицы уезжал Царь, а Шеин тогда сирым и босым вернулся из плена и просил его, Измайлова, о заступничестве. И не мог Измайлов простить Шеину, что тот потом при Михаиле Романове опять стал расти и славиться, а его законопатили воеводой в сытный, но такой далекий от столицы город Астрахань.
С Измайловым и Прозоровским Лермонт крепко рассорился из-за одного дела в Белой, в той самой приснопамятной крепости Белой, что в 1613-м стала для Лермонта воротами из Польши в Московию. При поддержке шквадрона Лермонта полк правой руки овладел приступом крепостью, польский гарнизон которой отказался сдаться. Москве, конечно, донесли, что Белую взял князь Семен Васильевич Прозоровский. Измайлов приказал казнить всех пленных поляков. Прозоровский передал приказ Лермонту. Ослушавшись приказа, Лермонт отослал ляхов под конвоем в Москву.
Узнав, что в столицу пригнаны пленные ляхи, взятые войском Шеина, Трубецкой поспешил к Царю.
— Неспроста Шеин сделался таким добреньким, ой, неспроста! Недаром в народе бают, что давно он в сговоре с Жигимонтом покойным и Владиславом. Нагонит сюда ляхов, а те нас ночью всех перережут! Порешить их всех надо и Шеину не дать спуску. Вон Саул, первый Царь Израиля, был от плеч своих выше своего народа и красивее всех, а все-таки низложил его Господь за то, что пощадил взятых в полон еретиков.
Пленных ляхов Царь велел казнить на Болотной площади.
Шеин, узнав от Измайлова о самоуправстве Лермонта, запальчиво заявил, что примерно накажет ротмистра после кампании, и впредь велел миловать только тех ляхов, что добровольно сдадутся в плен. Он еще пуще разъярился, когда ему донесли, что ротмистр наотрез отказался убивать пленных.
Снова необозримые и дикие смоленские леса. Теперь Лермонт знал, что по русскому поверью в них водились лешие, древяницы, бабы-яги, куры, кикиморы, ведьмы и русалки и прочая языческая нечисть.
Пылала земля Смоленская. Бродили по ней войска, творя бесчеловечное междоусобие, брань и разбой. На войско нападали шайки беглых холопев. Даже Шеин опасался их вожака Ивана Балаша, со славой защищавшего под его началом Смоленск в 1609–1611 годах.
Совсем скверно стало на душе у Лермонта, когда его шквадрону пришлось участвовать по приказу Измайлова в страшном деле. За бунт, забрав всех лошадей, сожгли рейтары, разграбили и разорили дворы страдников под Белой, повесили сотского старосту. И «бельский немчина» Джордж Лермонт, хотя и полез в драку и сумасбродил, когда баб и девок стали насиловать, ничего не мог поделать. Приказ есть приказ. И разве грабительство всей земщины, тем более законное, не в утеху для каждого наймита! Но кто приказывал им грабить церкви!..
Кошки скребли на сердце незадачливого Дон-Кишоте. Росомахи. Медведи. Да какой из него Дон-Кишоте! Ламанчский рыцарь был все-таки фанатиком в своих заблуждениях. А ведь почти в каждом мелком захолустном дворянине, да и вообще в человеке, кроме Дон-Кишоте, живет и неумытый мужлан Санчо Панса, с евангельской простотой радовавшийся настоящей жизни, не строивший воздушные замки, не гонявшийся за пустой мечтой!..
Попади сейчас Санчо на Смоленскую землю, он бы сказал примерно так: «Синьоры солдаты! Была на вашем веку у Руси одна война с Польшей, теперь громыхает вторая. И третья не заставит себя ждать. И так без конца, век за веком. Воюете вы и по тридцать, и по сто лет. И когда же, люди добрые, надоест вам это смертное убийство? Когда перекуете вы мечи на орала? Когда придет тишина в святую Русь? Ведь даже самый воинственный из рыцарей, Дон-Кишоте, в конце концов взялся за ум и взмолился: „Ваши милости обязаны, по законам божеским и человеческим, сложить оружие…“»
Он походил на Дон-Кишоте и когда стремился воскресить день вчерашний, эпоху рыцарства, и когда, желая стать благопопечительным помещиком, мечтал о раскрепощении народа, хотел сегодня жить завтрашним днем, нетерпеливо торопил будущее. Сплошное донкишотство! Но насколько беднее и зауряднее была бы его жизнь без этой безрассудной торопливости, без восторженной мечты, без романтики!..
Армия, выступив с заплечным провиантом всего на две недели, по истечении оных оказалась почти безо всякого довольствия. Поляки, планомерно отступая, увозили или сжигали припасы. Деревни были ими уже начисто обобраны. Все роды оружия в армии Шеина кормились за счет фуражировок и реквизиций у местного населения, а попросту говоря, грабительством и хищениями. Грабили своих же русских нищих и голодных поселян, столько лет ждавших освобождения от ляшского ярма в редких, разбросанных далеко друг от друга деревеньках. Расчет на довольствие армии путем реквизиций в бедной, малонаселенной и опустошенной врагом стране не оправдался. Польское пограничье никак нельзя было сравнить, например, с богатой, густо населенной Фландрией. Пустые обозы, посланные в Москву за продовольствием, не возвращались. Шеин не решался рассредоточить свои войска на большей территории, чтобы прихватить побольше городов и деревень, не хотел разжать свой кулак, занесенный над Смоленском. По полсотни рейтаров или стрельцов наваливались на одного поселянина, обдирали его как липку… Все бремя кормления армии легло на простой народ. Подобно саранче, войска сожрали недавний урожай, спрятанный от поляков. Лишения и нужда ослабляли армию, чахли ее силы. Главный род оружия — кавалерия из-за трудностей с фуражом стала бременем и вследствие падежа лошадей неминуемо должна была утерять свое решающее значение.
Рейтары, размещенные на постой в деревнях под Дорогобужем, вели себя словно в завоеванной чужой стране: лупили хозяина-крестьянина, выгоняли из его же постели, а то и из дому, распутничали с его женой, бесчестили его дочь, отнимали скотину, птицу, корм для лошадей. В своем шквадроне Лермонт еще кое-как наводил порядок, разрешая брать у крестьян лишь положенную по закону солому, расселяя рейтаров по одному в каждый дом. Среди воинов его шквадрона было, понятно, много недовольных, но до открытого бунта дело не доходило, старые рейтары в своем шквадронном души не чаяли, зная его как человека бесстрашного и справедливого. Но в других шквадронах полка продажное воинство с объявлением войны Речи Посполитой совсем распоясалось, гнуло беззащитных холопев и поселян в бараний рог, выжимало последние соки из разоренного народа в Пограничье.
Долго цеплялся Джордж Лермонт за свои книжные представления о джентльменах удачи, но давно понял, что нет у забулдыг наймитов и грана рыцарской романтики. И была ли она, эта романтика, в век Томаса Лермонта, в век Тристана? Не выдумали ли ее досужие писаки? Может, и в нем самом неистовый разгул последней зимы в Москве загасил зеленой последнюю еще тлевшую в сердце искру рыцарства? Давно уже перестал он клясться именем матери и честью отца.