Память — драматург, а не прозаик, но есть и опора на рифмы — под рифмами я подразумеваю здесь не “вторение строк”, а вторение впечатлений (или ощущений скорее).
Рифмы не всегда улавливаешь, различаешь. Тем не менее приблизительную хронологию иногда с их помощью восстанавливаешь. Хотя хронология и в мемуарах не самое главное.
Тогда, по прилете в Москву, мы не расставались до вечера. Пришли к Шпаликовым друзья Гены — режиссеры Юлик Файт и Витя Туров, пришел Боря Андроникашвили (он меня тогда и до дома довез на такси).
Для дальнейшего замечу, что Инна представляла трезвое начало, выглядела отчасти скучноватой женой, а не актрисой, не богемой. Пока мы вели застолье, она непрерывно звонила каким-то начальникам, обещавшим Шпаликовым увеличить квартиру, — и они вскоре переехали из двухкомнатной квартиры в трехкомнатную.
Свои хождения по домам творческих работников Гена начал уже из трехкомнатной.
При встречах с Геной, в огромном городе внешне случайных (но пока такие, говоря более поздним языком, пересечения происходят, какая-то скрытая закономерность в них есть), он всегда умел сделать вид — у него это выходило очень естественно, — что только тебя и поджидал, и случайное пересечение обязательно имело развлекательное продолжение.
В грустном — вероятно, выпить не на что было — настроении шли мы с Борей Ардовым по Пятницкой, когда остановилось рядом с нами такси. Гена в светлом плаще сидел рядом с водителем — и потребовал, чтобы мы немедленно сели сзади и ехали с ним вместе дальше. Руки у него были заняты тремя или четырьмя коробками шоколадных конфет, перевязанных ленточками. Он объяснил, что едет к метро “Аэропорт” в детский сад Литфонда — хочет премировать конфетами руководителей своей дочери Даши.
Я второй раз в жизни оказался на “Аэропорте”, в районе, с которым, как уже не раз говорил, столько в дальнейшей моей жизни будет связано.
И в частности, с кафе-стекляшкой на углу.
Когда я уже прочно обоснуюсь в этом районе, кафе перейдет на торговлю портвейном — и контингент у заведения будет соответствующий. Впрочем, портвейн унижать не позволю — им вспоена была, высокопарно выражаясь, целая генерация людей, конфликтовавшая с властью (что, конечно, не помешало любить портвейн конформистам, не знающим, что они конформисты).
Не хочу изображать из себя — постфактум — чистоплюя. Но я (уже в качестве старожила Аэропорта) заглянул (впервые после визита с Геной и Борей, о котором через страничку обязательно расскажу) в стекляшку, чтобы спросить шампанского, — когда учился в семидесятые на Высших кинематографических курсах, я был крайне умерен в употреблении спиртных напитков.
Шампанского не оказалось, но на барменшу Римму я своей изысканностью произвел впечатление.
Римма — натура для изваяния “Девушка с веслом” — в нашем районе пользовалась не меньшей популярностью, чем такие звезды искусства, как Люся Марченко, Майя Булгакова, Лилия Олимпиевна Гриценко — все клиентки и подруги барменши. Я предлагал даже своими силами снять про нее фильм “Римма в одиннадцать часов” — был такой итальянский фильм неореалистического направления де Сантиса, где в названии вместо Риммы был Рим. Пикантность шутки заключалась в том, что алкоголем в ту пору до одиннадцати утра не торговали.
У Гены есть стихи со строчкой “имел в любви большие неудачи”. Мне строчка очень понравилась, но я сказал ему нравоучительно — мы сидели в ресторане Дома актера, — что в любви не может быть удач или неудач (нельзя, мол, так рационально ко всему подходить). Он согласился, но не отказался от своей строчки, а мне она не перестала нравиться. И вспомнил я ее при не совсем обычных обстоятельствах.
Благосклонность Риммы и мой авторитет среди пьющей части (а это была значительная часть) аэропортовского населения заметно поднимала. Однако одним поздним зимним вечером авторитет этот поднялся до высот, с которых дальше предстояло только спускаться (я понял альпиниста, поднявшегося первым на Эверест, который рассказал потом о грустном чувстве, какое охватило его, когда восходитель понял, что выше вершин ему уже не взять: мечта сбылась — и дальше жить нечем).
Как со своим человеком Римма стала со мною церемониться гораздо меньше — и разговаривала со мной иногда так же панибратски, как, допустим, с детским писателем Юрием Сотником, на чьей книге “Архимед Вовки Грушина” воспитывались дети моего поколения.
На пересечении улиц Усиевича и Лизы Чайкиной было еще одно кафе со своей историей.
Я уже бегло сказал о роли портвейна в становлении протестного движения, но в моей компании портвейн никогда не называли портвейном, а только “азербайджанским” — и вот почему.
Недавно умер один из основателей театра “Современник” великолепный актер Виктор Николаевич Сергачев.
Как-то мы с тем же Борей Ардовым встретили Витю, когда он уже за Ефремовым ушел во МХАТ. Витя позвал нас к себе смотреть по телевизору футбол — и обрадовал тем, что по дороге мы заглянем в кафе-деревяшку и выпьем ажжибижанского (так он выговорил) портвейна. Я давно заметил, что в русском языке самое трудное слово — “Азербайджан”: на моей памяти никто не выговорил его правильно. Но Витя как-никак к тому моменту был народным артистом России — и служил не где-то, а в Художественном театре (как писал Маяковский, “И чист, как будто слушаешь МХАТ, московский говорочек”). Мы предложили Сергачеву из спортивного (шли же футбол смотреть) интереса выговорить слово “азербайджанский” правильно, но скоро поняли, что на футбол опоздаем.
С тех пор мы портвейн не называли иначе как азербайджанский.
В том, втором кафе, разумеется, тоже торговали только портвейном, но я почему-то окрестил “Азербайджанским” дальнее, а не ближнее кафе. Шутка материализовалась — построенный через дорогу кинотеатр официально назвали “Баку”.
В тот вечер, разозленный панибратством Риммы, я перебрался в “Азербайджанское” — не сошелся, мол, свет клином на Римме.
В “Азербайджанском” вокруг меня собралась компания знакомых и незнакомых людей. Речь зашла о театре.
Среди нас был спившийся актер Коля Завитаев. Он выпивал еще в школе-студии, за что ректор Радомысленский решил не выгонять его совсем, но отдать на перевоспитание в провинциальный театр. Он сам отвез Колю во Владимир, а оттуда привез очень талантливого актера без высшего образования, которому бы не помешало доучиться на старших курсах учебного заведения при МХАТ. Фамилия нового студента была Евстигнеев и звали его Евгений. Завитаева же потом простили и вернули защитить диплом, но в Колиной судьбе это мало что изменило.