Дорогою Левицкий молчал, изредка взглядывал на Анну Петровну, сидевшую рядом, и улыбался в темноте автомобиля.
Такси остановилось на площади, у лучшей в городе гостиницы, и Анна Петровна, которой никогда прежде не случалось бывать в гостиницах, вдруг совершенно потерялась и оробела. Ей отчего-то стало стыдно швейцара с золотым позументом на синей куртке и на околыше форменной фуражки, который с такой преувеличенной любезностью распахнул перед ними тяжелую дверь, что это смахивало на издевку; администраторши, сидящей за темной полированной конторкой, со строгим презрением, как ей показалось, взглянувшую на нее расширенными глазами сквозь стекла модных очков; всех, кого они встречали, — в основном мужчин, — пока поднимались в лифте и шли по узкому коридору, покрытому ковровой бордовой дорожкой с двумя зелеными полосами по бокам, освещенному нестерпимо белыми лампами дневного света, с черными номерами в белых эмалированных овалах на темных полированных дверях по обеим его сторонам, — все, все, казалось, смотрели на нее, идущую по гостинице рядом с Левицким (видела бы ее сейчас директриса!), как-то особенно долго, пристально, нагло — в общем, нехорошо, гадко! Анна Петровна всеми силами старалась не замечать этих взглядов и этих многочисленных дверей под номерами, но и взгляды, и черные цифры отчего-то сами собой так и прыгали ей в глаза, и в голове все время вертелось что-то давнее, забытое, стыдное, из школьных уроков литературы — в номерах.
Когда Левицкий брал ключ от своего номера у коридорной на этаже, та выпялилась ей в лицо с таким восхищенным гнусным любопытством, что и в ящике с ключами шарила не глядя, и ему пришлось менять у нее ключ два раза.
Пока в роскошном номере Анна Петровна заменяла прежние, чуть привядшие цветы в вазах (жалко выбрасывать в корзину!) новыми (Левицкий так и не предложил ей ни одного цветочка из этой охапки), он переоделся в ванной из своего великолепного концертного пиджака в великолепную малиновую стеганую пижамную куртку с золотыми пуговицами, сходил в буфет и принес великолепное вино и великолепные бутерброды.
Он молча, попивая вино из бокала, выслушал ее робкое замечание о его низких и высоких нотах и только под конец вдруг громко кашлянул, и от этого звука Анна Петровна почему-то сразу смешалась, покраснела и замолчала; и спросил, как всегда, о сокурсниках, о Рослове, потом, прищурившись, долго смотрел на нее и вдруг сказал: «Стареем мы с вами, Анна Туманова, неудержимо стареем, да…» — и в его голосе ей почудилось удовольствие. Потом он встал, подошел к ней, подсел на ручку ее кресла и молча обнял одной рукой вокруг груди.
— Ой! — вскрикнула, как девочка, Анна Петровна и покраснела, как в то лето, до самых ключиц. — Зачем же, зачем же, не надо, не надо ведь, Алексей!
— Не хочешь? — просто, очень обыденно спросил Левицкий, так как если бы она отказалась выпить стакан чая. Он медленно убрал руку, встал и пересел в кресло напротив. — Зачем же, в таком случае, ты ко мне поехала?
Анна Петровна сильно смутилась. Нет, она даже разозлилась! Ведь это она сама пошла на его концерт без мужа и дочери, сама приехала к нему в гостиницу и сама ни слова ему про них не говорит — он человек тактичный, он ничего не спросит! Да еще эта проклятая пуговица, расстегнутая на подоле! (Она, конечно, немедленно застегнула ее под столом.) И что же он должен был после всего этого про нее подумать?! Она вскочила с кресла и неловко затопталась на месте, желая и не решаясь уйти, но Левицкий, будто ничего не замечая, придвинул к ней полный бокал вина, и она опять села. И тут то давнее, светлое и легкое предчувствие вдруг очнулось в ней, стало томить ее, потом подниматься откуда-то снизу, все выше и выше, как ртуть в градуснике больного, пока веселым теплом не разлилось в горле. Она выпила вина, развеселилась, разболталась, разулыбалась, рассмеялась, стала вдруг вспоминать и рассказывать всяческую чепуху о том, например, как Боголюбов, ее ученик из четвертого класса, из вполне интеллигентной и даже музыкальной семьи, называет ее на уроках Манной Петровной и этим срывает уроки, потом вдруг совсем расхрабрилась и своим немного уже осевшим колоратурным сопрано спела ему одну из военных песен, которую чаще всего пела в то лето на пляже, — этого с ней уж и вовсе давно не случалось: за стенами школы она теперь совсем забывала, что умеет петь.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Левицкий слушал ее молча, не перебивая и не вставая больше со своего кресла, смотрел на нее, чуть прищурившись, улыбался и кивал головою. Потом вдруг резко отодвинул кресло, встал, прошел в ванную, вышел оттуда в великолепной замшевой куртке и предложил проводить ее до такси.
Когда такси с Анной Петровной отъехало со стоянки, Левицкий вдруг отчаянно замахал руками и бросился за машиной. У Анны Петровны вспорхнуло сердце, и она, слыша сама, как дрожит и прерывается ее голос, попросила шофера немедленно остановиться. Левицкий догнал машину, открыл дверцу и, шумно дыша, наклонился к ее уху и шепотом спросил, есть ли у нее деньги на такси…
Лет через семь после этой встречи Анна Петровна Константинова, у которой было уже два внука, одевалась в вестибюле одного кафе, где вкусно и разнообразно готовили сладкие блюда, — иногда она позволяла себе здесь отдохнуть от невидимых однообразных изнурительных бурь своей тихой бухты. Трудно было уже узнать в этой поседевшей женщине с большой грудью, лежащей на высоком животе, юную, похожую на спелый персик Анечку Туманову. Неожиданно Анна Петровна увидела входящего с улицы в стеклянную дверь кафе Левицкого. И у грузной Анны Петровны тихо шевельнулось сердце. Левицкий не звонил и не появлялся у берегов ее бухты с того дня, когда она была у него в гостинице. Но за это время она еще чаще, чем прежде, видела и слышала повсюду его фамилию.
Левицкий тоже очень переменился с того лета: он весь как-то смешно надулся, будто его шутки ради накачали воздухом, а лицо у него сделалось непомерно длинным оттого, что его лоб стал в два раза больше. Одет он был чрезвычайно нарядно, как девушка на праздник, — что-то на нем цвело, поблескивало, пушилось, искрилось.
«Привет, о смерть! Джульетта хочет так. Ну что ж. Поговорим с тобой, мой ангел. День не настал…» — донесся до Анны Петровны очень знакомый голос, словно бы откуда-то сбоку. «День не настал… не настал… не настал…» — твердила она себе, но дальше никак не могла вспомнить.
Она уже хотела окликнуть Левицкого (он только что подошел к гардеробу), но в это время он сам вдруг обернулся и посмотрел прямо на нее. Светлые брови его шевельнулись и поползли к переносице; наморщив лоб, прищурившись, он быстро стал перебирать пальцами в замшевых перчатках с мехом, потом взглянул на гардеробщика, снова — на Анну Петровну, глаза его еще больше сузились, лоб еще больше сморщился, он чуть шагнул в ее сторону, но вдруг быстро засучил рукав своей пушистой меховой шубы, взглянул на большие золотые часы с золотым широким плетеным браслетом и, не раздеваясь, торопливо зашагал в зал кафе: через двадцать минут кафе закрывалось на обеденный перерыв.
Анна Петровна хотела было пройти в зал за ним, но взглянула в большое зеркало возле гардероба на свой лысеющий по краям воротничок — щипаный и крашеный кролик под котик, на свое синее пальто, которое было заметно вздернуто на животе и сильно морщинилось по бокам и сзади (пальто было сшито, пожалуй, за год до ее встречи с Левицким в гостинице, позже только пуговицы и петли переставлялись, и теперь они уже перешагнули через край полы), и пошла домой.
Уже войдя в свой подъезд, где сильно пахло горелым луком (конечно, опять зять в пику ей — оттого, что она ушла воскресным днем по своей надобности, — взялся сам приготовить обед детям и, как всегда, все спалил!), она вдруг вспомнила конец того четверостишия Ромео из «сцены на балконе» трагедии Шекспира: «День не настал — есть время впереди…» Вспомнила — и почему-то обрадовалась.
ПЬЕСЫ