Ни подписи, ни имени того, кому это предназначено, только ясный, легко читаемый почерк. Но он и без подписи знал, кто написал записку. Даже не потому, что почерк был ермоловский, приметный, точно как у Сергея — тот когда-то на спор решил подброшенное Иваном хитрое уравнение, которого не мог решить никто на королевском факультете, и подробно расписал логику своих рассуждений, а потому почерк его был Шевардину известен. Но кто написал записку, он знал не по почерку.
И кому эта записка предназначена, знал тоже.
Это не могло быть иначе. Иван стоял на лестнице, как громом пораженный, и все-таки знал, что иначе и быть не могло. То, что потрясло его сегодня ночью, что он не умел и боялся назвать словами, что было вне логики, вне опыта, вне всей его жизни, — не могло продолжиться, продлиться, а тем более остаться с ним навсегда. Вся та его жизнь, которую он почему-то разрешил себе считать ушедшей безвозвратно, не позволила бы этого, и это было справедливо.
Потому что в той своей жизни он не сделал ничего такого, что давало бы ему право на это невесть откуда взявшееся счастье — на эти глаза, сразу родные, как Земля, на эти губы, которые прикасались к его губам так, что по ним искрами пробегала нежность, на то, чтобы просыпаться, чувствуя, как плечо покалывает от счастливой тяжести ее головы…
В той, прежней своей жизни он не просто обманывал женщин — всех женщин, которые выбирали его среди других мужчин или которых он сам жадно и часто выбирал для своих нехитрых удовольствий, — он отказался от лучшего, что было в его душе, что делало его человеком, а не животным, которому необходимо совокупляться, и только.
В той своей жизни он в каком-то унылом обмане прожил пятнадцать лет с женщиной, с которой ему тягостно было провести вместе даже полчаса, и до сих пор не знал, зачем это сделал — зачем изуродовал свою душу, обернув ее этой тусклой, никому не нужной пленкой.
В той жизни он как-то мимоходом, почти не заметив этого, родил с нелюбимой женщиной девочку, которая стала считать, что без любви проще жить, потому что видела, что так живет ее отец. И мало того — он решил, что может забыть об этой девочке, потому что она перестала быть маленькой, потому что сделалась похожа на мать. И даже слова утешения, которые он говорил своей дочке в растерянности, он выдумывал, а не находил в своем сердце.
И вот теперь, в совсем другой жизни, на которую он, бесчувственный идиот, почему-то счел себя вправе строить радужные планы, — в этой жизни он стоял перед закрытой дверью и руку ему жгли слова: «Не приходи больше».
И в этих словах была правда — страшная для него! невыносимая, но единственная, и на эту правду надо было иметь мужество.
ГЛАВА 9
Во сне Лола услышала, как он уходит.
Она даже не услышала это, а почувствовала: ей показалось, из нее вынимают что-то. Не руку свою он вынимает из-под ее головы, а вот именно — какая-то зловещая сила вынимает что-то у нее изнутри.
Она хотела проснуться, но не смогла. Она лежала в своем сне, как в зачарованном хрустальном гробу. И потом, через два часа, все-таки проснувшись, долго ходила по квартире как сомнамбула.
Лола читала где-то, что каждые семь лет человек полностью меняется и вступает в новый период своей жизни.
«Может, со мной как раз сегодня ночью это и случилось?» — думала она.
Конечно, ее новое семилетие должно было начаться еще не скоро. Но то, что с нею произошло, было таким сильным преображением, которое она ощущала даже физически. Хотя физически-то как раз ничего не должна была ощущать: она провела ночь с мужчиной, от одного взгляда которого, не говоря уже о прикосновении, все замирало у нее внутри, и за всю эту ночь они даже не поцеловались толком, хотя губы у этого мужчины были как порох.
И как теперь возвращаться к обычной своей жизни?
Но возвращаться надо было — жизнь сама о себе напоминала, и очень даже настоятельно. Позвонила Анна и сказала, чтобы Лола пришла к ней в редакцию не в три, как они договорились вчера, а в два часа, потому что галерист что-то переиграл и будет пораньше.
Редакция, собственно, была частью квартиры Ермоловых. Они только от Лолы узнали, почему прежняя квартира — та, в которой родился Василий Константинович, — была разделена на две половины, странным образом соединявшиеся через кухонную дверь. Просто Константин Ермолов не захотел жить под одной крышей с крикливым и наглым семейством Окуловых.
Глава этого семейства, мужеподобная Антонина, еще до его появления приехала из деревни и вселилась со своими многочисленными отпрысками в квартиру Аси Раевской, очень быстро превратив это утонченное московское жилье в шумный барак. Уезжать из своего дома Ася не хотела, выгнать Тоню к чертовой матери не позволяла, потому что не желала пользоваться служебным положением мужа — в двадцатом году Константин Павлович был начальником Московско-Брестской железной дороги, и это была очень высокая должность… В один прекрасный день Ермолов, не спрашивая больше согласия жены, прислал рабочих, и те разделили квартиру надвое стенкой, сделав для Тони отдельный выход на лестничную площадку. Потом Тоню с сыновьями арестовали за грабеж, ее дочь Наталья перебралась к Константину Павловичу — сначала на кухню, а вскоре и в постель. Что происходило дальше со второй половиной ермоловской квартиры, Лола, конечно, не знала, как не знал этого ее отец. Во всяком случае, к тому времени, когда Анна вышла замуж за Сергея, за стеной уже располагалась редакция журнала «Декоративно-прикладное искусство», который назывался теперь «Предметный мир» и принадлежал ей. Туда Лола и собиралась сегодня, чтобы встретиться с галеристом и попытаться устроить свою судьбу каким-нибудь самостоятельным образом.
Только перед самым выходом она вспомнила, что показать галеристу нечего: кукол-то она подарила вчера Ивану. Лола слегка растерялась — получалось, что сегодняшняя встреча не имеет смысла. Но и отменить эту встречу было бы неприлично, поэтому она все-таки вышла из Матвеевой квартиры и направилась к метро, говоря себе на ходу: «Извинюсь, пообещаю, что в ближайшее время новых сделаю».
Она даже попыталась представить, какими будут эти ее новые куклы, но перед глазами сразу встало другое — как Иван посмотрел на ее ангела, надевавшего крылья, а потом посмотрел на нее… Как только Лола позволила себе подумать о нем, целый поток воспоминаний сразу хлынул в эту брешь, пробитую в защитной оболочке, которой она умело окружила свою душу.
Вот он втягивает ее за руку на крепостную стену, и его рука похожа на виноградную лозу — так же много незаметной и живой силы… Вот они плывут по темной воде, и вода эта кажется ей пугающе глубокой, а он смеется над ее детскими страхами, и его плечо, в которое она судорожно вцепилась, движется легко и мощно… Вот он говорит: «Меня как будто паралич разбил», — а жизнь горит в его глазах вопреки этим словам…