Мишель принялся писать. Он молил друга своего не оставлять его одного на этом свете… И ежели Сереже суждено погибнуть, то необходимо нужно взять его с собою. А для сего рассказать правду об обществе и о том, что без него, Мишеля, на самом деле ничего бы не было. Записка получилось короткая, перечитывая ее, Мишель заплакал.
К началу февраля Сергей понял, что не умрет. Рана затянулась. Голова болела меньше, жар и кровавая рвота прошли. Выздоровлению он был не рад: предстояло сознательно готовиться к смерти.
Впрочем, о смерти он думал спокойно. Тяжело было признаться самому себе в собственном малодушии. Он знал, что Пестеля сломали грубой силой – и поведение его объяснимо. Его же самого никто и пальцем не тронул. Списывать все на болезнь и рану было бесчестным: несмотря на сие, в Могилеве он держался достойно, утверждал, что не имел участников на ниспровержение власти, а потому и имен назвать не может. В столице же он, во-первых, подтвердил показания Пестеля. А во-вторых, в дополнение к сему, рассказал все, что помнил сам: о ранних обществах, об обществе юга и васильковских делах… И, как оказалось, память у Сергея была хорошей.
Разум говорил Сергею, что он перешел грань, которую честному человеку переходить не следует. Что показаниями своими он запутал множество людей, кои, может быть, без того были бы на свободе. Что ухудшил положение кузенов Никиты и Артамона, полковника Швейковского, поляков, славян…
Сердце тут же услужливо находило объяснение очевидной подлости: Чернышев грозил Мишелю, и угрозы эти казались вполне реальными. Разум возражал на то, что коль скоро сам Мишель не раскаялся – а об этом ему Чернышев сказывал – значит, показания Сергея могли только утяжелить участь друга. Узник понимал, что Чернышев попросту обманул его…
Что делать теперь и как вести себя дальше, Сергей не знал. Молитвы не помогали. Верно, и Христос отвернулся от сына погибельного… Глухое отчаянье душило его.
Получив записку Мишеля, Сергей два часа думал, что делать. Разумом он понимал: просьба сия безумна, вызвана тюремною тоскою и страхом одиночества. Мишель сам не понимал, о чем он просил, он никогда не встречался близко со смертью – меж тем как сам Сергей видел ее, и не раз. Тащить друга за собою в могилу было немыслимо. Вина его была серьезной, но не настолько, чтобы присудить смерть… В конце концов, в поле не Мишель командовал, и за мятеж не ему отвечать. А если не смерть, то что? Каторга?
Он вспомнил руку генерала Чернышева с ссадинами на костяшках, так похожая на разбитый кулак Кузьмина. Оба кулака были одинаковы, несмотря на то, что генерал явно следил за своими руками, а покойному ныне поручику было наплевать на эти деликатности. Но все равно: их руки были созданы как оружие для того, чтобы сворачивать скулы, разбивать носы, вышибать зубы противнику. Мир земной подчинялся ударам сих кулаков: Кузьмин олицетворял бунт, Чернышев – службу государственную.
Пальцы же Мишеля не для драки были созданы… Дерзкий мальчишка, не признающий никаких законов – ни божеских, ни человеческих, болтун, фантазер, враль… Музыкант, сочиняющий непонятную музыку, поклонник пиита, похожего на злую обезьяну, дерзкий грубиян. Открытое миру сердце, исполненное любви…
Закрыв глаза, Сергей представил себе лицо друга таким, каким видел его в последний раз, когда их увозили из Трилес – испуганное, потерянное, с мольбой во взоре… А каково будет лицо это после многих лет каторги, когда Мише исполнится тридцать, сорок лет? После того, как тонкие пальцы музыканта окрепнут, загрубеют, наберут силу для ответного удара? Когда сердце его ожесточится, а глаза не смогут больше плакать? Что станется с Мишею, на что он будет тогда способен, Сергею даже представить было страшно. В памяти узника вдруг всплыл отрывок мелодии: «Ко-му я тут ну-жен – кро-ме те-бя?»
Острая жалость к другу захлестнула Сергея. «Кому он тут нужен будет, кто о нем подумает, когда казнят меня?… Что он увидит в жизни своей, кроме унижений и горести? А там его никто не обидит, не причинит боли, там он со мной будет, там маменька его, там он останется таким, как сейчас, не ожесточится, не озлобится, не причинит зла никому…».
Арестант вылил из кружки на стол несколько капель воды, взял из печки щепотку сажи, развел. Вытащил из-под тюфяка осколок, перевернул письмо Мишино… И вдруг почувствовал, как где-то в глубине груди, впервые после ранения, ожил голос, зазвучала музыка…
Окончив письмо, он понял, как будет вести себя на допросах. Сердце его возликовало, разум же был смущен. «Господи, может быть, я и подлец… – подумал Сергей, отдавая записку в руки того, кто принес ее. – Но ведь и подлецы жалости достойны…»
Через три часа Глухов вернулся и молча сунул в руку Мишеля смятый листок. Мишель развернул его и недоуменно поднял глаза – он увидел свою собственную записку.
– Переверните. Бумаги и чернил не дали другу вашему.
На обороте записки Мишель едва разглядел рисунок, нацарапанный чем-то острым, измазанным сажей. Река, уединенный остров, поросший соснами, лодочка… В лодочке же две человеческие фигурки, взявшиеся за руки…
Мишель снова, второй раз за этот день, заплакал – и слезы успокоили его душу. Он положил рисунок на грудь, под разорванную рубаху, и опустился на подушку. В эту ночь он впервые заснул спокойно.
5
Через три дня Сергей предстал перед Комитетом. Отвечая, всячески подчеркивал вину Мишину. На вопрос о наиболее влиятельных членах общества южного отвечал, что члены сии – он сам, Пестель и подпоручик Бестужев-Рюмин. Заявил, что сам, непосредственно, не сносился с членами общества славянского – для того был Бестужев, и только он. Что подпоручик уговорил славян покуситься на жизнь государя… Что и на съезде в Киеве Бестужев говорил о надобности покушения сего, и потом держался сего мнения.
– Откровенность ваша радует, подполковник, – генерал Чернышев перегнулся к нему через стол. – Но не кажется ли вам, что валить всю вину на друга … как бы объяснить вам…
– Подло? Кажется, ваше превосходительство. Но я не валю на него, сие есть правда… С себя же я вины не снимаю, да и невозможно это в моем положении.
После допроса Сергея, взвесив все обстоятельства, Комитет представил государю о заковании подпоручика Бестужева-Рюмина в кандалы, за дерзость и запирательство. Когда пришли к нему с кандалами, Мишель сначала испугался, а потом успокоился, убедившись, что все складывается так, как должно. И блаженно улыбнулся вошедшим.
Шли месяцы. Допросы продолжались, Мишель сидел в оковах, пытался смягчить сколь возможно участь друга – и тем утяжелить свою. Сергей же держался тактики признательной. И столь часто видел недоумение на лицах членов Комитета, что перестал обращать на это внимание.
В мае им – по разноречию в показаниях – была предложена очная ставка. Мишель бредил этой очной ставкой, мечтал о ней с января месяца, специально спорил с частностями показаний Сережиных. Ему очень надо было увидеться с другом, пусть даже и при свидетелях… И если не обнять его, то хотя бы по руке погладить, в глаза заглянуть. Он был уверен, что Сереже достаточно одного взгляда, чтобы вылечить душу его, исцелить запястья, изъеденные кандальным железом…
В тот день он не шел – буквально летел в Комитет, и полету этому не мешали ни кандалы на руках, ни черная повязка на глазах. Было тепло, природа воскресла после зимы, и ноги сами несли Мишеля знакомой дорогой в присутствие. В присутствии, однако, заявили ему, что подполковник только что согласился со всеми его показаниями – и очной ставки не будет. Мишель с трудом сдержал слезы разочарования…
Выходя, он увидел в коридоре Сережу. Голова и плечи его были низко опущены, он смотрел в пол, но, как показалось Мишелю, заметил его. Мишель сделал шаг навстречу, улыбнулся. Но Сергей, отвернувшись, обратился к конвойному офицеру:
– Уведите меня, прошу вас…
Спустя месяц Мишеля вновь вызвали в присутствие. За столом сидели другие генералы, не те, что прежде – из прежних был только Чернышев. Чернышев сунул в руки Мишелю толстую папку с его собственными показаниями. Мишель с трепетом раскрыл ее, принялся разглядывать: в показаниях этих была история его жизни, его души, его падения… Чернышев, заметив, что узник слишком долго читает листы, папку отобрал.
– Вашею ли рукою подписаны листы сии? – спросил он словно механическим голосом.
– Да.
– Добровольно ли подписаны оные?
– Да.
– Были ли вам даны очные ставки?
– Да.
– Прекрасно! Подпишите бумагу о сем…
Он пододвинул Мишелю заготовленный заранее лист: «Ответы на допросы Комиссии, мне в присутствии показанные, за моею подписью и составлены добровольно, равно утверждаю, что мне были даны очные ставки и оные подписаны мною собственноручно». Мишель кивнул головою и подписал. Было ясно, что следствие окончено и со дня на день следует ждать приговора.