Вернувшись в камеру, Мишель вновь почувствовал страх. И сие был уже не страх одиночества, но страх близкой смерти. Мишель понял, что отчаянно хочет жить. Как угодно – в каторге, в заточении, лишь бы жить… Мысленно он молил государя о пощаде, каялся, надеялся, что учтут: не он в поле командовал. Камера – четыре на четыре шага – была тесной. Бегая по ней, он натыкался на кровать, стул, печку… Устав от беганья, пытался думать, но думы были тяжкими: он понимал, что теперь, после всего сказанного и сделанного, Государь не помилует. Запрещая себе думать, вновь принимался бегать, молился. Дни проходили за днями; приговор все никак не объявляли, а страх не уходил, становился лишь сильнее.
Через две недели поручик Глухов сказал ему, что стонами своими он тревожит соседей, своих товарищей, так же, как и он, ожидающих приговора.
– Дайте мне бумагу и чернил, – попросил Мишель у Глухова. – Писем писать не буду я ныне. Для себя сочинять хочу, иначе с ума сойду.
На этот раз Глухов принес много бумаги; Мишель принялся сочинять. Впрочем, осознанного сочинительства не выходило, получались обрывки разрозненных мыслей. «Простите меня, – писал он, обращаясь к кому-то неведомому, – я, верно, сказал на допросах лишнего. Но, уверяю вас, я не хотел сего. Они… измучили меня, смеялись надо мною… Простите меня». «Желаю одного, чтобы не разлучили меня с Сережею. Может быть, государь смилостивится и присудит нам заточение… Ежели мы будем вместе, то я буду счастлив. Если же нет, все равно почту себя обязанным Государю. Смерти страшусь…». «Папенька, я гибну, спасите!» На четвертом же листе он написал завещание, прося папеньку заплатить Глухову десять тысяч рублей. «Папенька скуп, не заплатит…», – усмехнулся он про себя, откладывая лист. Вскоре в углу его камеры собралась порядочная стопка исписанной бумаги.
Сочинительство, впрочем, отвлекало лишь днем. Вечерами к Мишелю приходили воспоминания: он вспоминал Бобруйск, Васильков, Хомутец, Трилесы… Однажды вспомнил Ржищев и остров на реке, Сережино пение… Вставши утром, записал мысли свои: «Музыка есть бальзам на скорбящую душу. В ней – воспоминание о моей юности, моей наивности, моей экзальтации. Что слова? Слова есть ложь, измена и предательство. Лишь только музыка неподвластна времени и людям. Господи! Ты ведаешь душу мою… Пощади меня, Господи!». Вышло похоже на «On Music» муровское… Впрочем, Мишель был уверен, что это – его сочинение.
6
В тот день, после обеда, в камеру зашел священник, протоиерей Петр Мысловский. Наскоро исповедал Мишеля, пряча глаза, вышел. Затем появился фельдшер, спросил, не желает ли он побриться. Побрив же, тоже вышел. Потом вошел Глухов, предложил идти гулять в Комендантский сад… Мишель поразился: гулять его не выводили еще ни разу, за все время заточения.
– Отчего все так внимательны ко мне? – спросил он у Глухова, с замиранием сердца. – Все кончено, не так ли?
Глухов опустил глаза.
Вернувшись с прогулки, Мишель, опьяневший от свежего воздуха, упал на кровать и крепко заснул.
На другой день, проснувшись рано поутру, он услышал необычный шум в коридоре, топот множества ног, приглушенные разговоры. Дверь открылась, но вместо Глухова вошли солдаты в сопровождении незнакомого офицера; Мишелю показалось, что солдат было пятеро. Один из них молча подошел к узнику, взял с кровати, усадил на стул, другой так же молча разомкнул замки на оковах.
– Следуйте за мной, – сказал офицер тоном, не терпящим возражения.
Мишель, наскоро одевшись, покорно пошел за ним. Оглядевшись в коридоре, увидел множество людей: сторожей, солдат, офицеров. Все они с любопытством и жалостью смотрели на него. В стороне, у стены, стоял Глухов и навзрыд плакал. Мишель почувствовал влагу на глазах, но тут же взял себя в руки.
– До свидания, друзья мои! – сказал он, обращаясь ко всем: и к тем, кто видел его, и к тем, кто не видел, сидел в казематах. – Я иду выслушать свой приговор.
И добавил, обращаясь к Глухову:
– Михаил Евсеевич, господин поручик! Если я не вернусь, отдайте листы мои моим товарищам, на память обо мне…
Его вновь привели в Комендантский дом. Но если раньше, для допросов, водили его в залу на первом этаже, то сейчас просили подняться выше, на второй. Возле одной из комнат стоял караул; офицер сказал конвою несколько слов и открыл перед Мишелем дверь:
– Пожалуйте.
Мишель вошел. У окна, загораживая дневной свет, стояли еще два караульных с каменными лицами. Рядом с ними, у стены, обхвативши голову руками, на полу сидел его друг.
– Сережа! – только и сумел выдавить из себя Мишель, сползая по стене к нему, вниз, на пол… Сергей вздрогнул и отпрянул.
– Сережа! Что с тобою?
Сергей схватил Мишеля за руку, притянул к себе, задев ссадину на запястье. Мишель дернулся от боли.
– Прости меня!.. – зашептал Сергей. – Я виновник гибели твоей. Я подл и малодушен, я… боялся один умирать. Прости…
Сергей прижимался губами к его израненным рукам, целовал их, заглядывал в глаза, гладил по голове.
– Прости меня, прости… Тебе больно?
– Я сам того хотел… Мне совсем не больно… – выговорил Мишель, глотая слезы. – Если ты… рядом. Вот, смотри, ничего не болит… – он почти свободно пошевелил запястьем. – Мы живы будем, я верю!.. Государь нас помилует!
Сергей снова отстранил Мишеля от себя. Сказал уже другим тоном, спокойно:
– Нет, Миша, нет, милый мой… Не помилует. Лучше и не мечтай о сем, не питай напрасных надежд. Потом… еще хуже будет… Если уж у тебя… не болит ничего – поднимайся и мне встать помоги… Слышишь – еще кого-то ведут?
7
Для Сергея все стало прошлым: тоска тюремных одиночек, мучительные допросы, ужас приговора. Смертников вели к кронверку. Все вокруг: сама крепость, кронверк и пространство за ним было заполнено войсками. На валу стояла виселица.
Куранты ударили дважды. Командир конвоя, поручик в мундире Павловского полка, остановился и показал рукой на вал, направо от виселицы. «Сюда пожалуйте», – сказал он. Подойдя вплотную к валу, осужденные увидели дверь. «Сюда», – повторил поручик.
Осужденные вошли; конвой следом. Комната, в которую их ввели, была просторна, с земляными сводами и таким же полом: раньше здесь размещался пороховой склад. Потолок были низким, стоять выпрямившись было невозможно. Солдаты сняли с осужденных цепи.
– Раздевайтесь! – коротко приказал поручик.
Сергей расстегнул сюртук, скинул рубаху.
– Исподнее тоже снимайте.
Сергей взглянул на Пестеля: он не мог раздеться сам, и два солдата помогали ему. Поль с самого утра был бос: раненая нога распухла, сапоги не налезали. В комнату, где они ожидали приговора, солдаты внесли его под руки, так же, под руки, тащили в судебную залу, а потом сюда, на Кронверк. Поль осунулся, лицо его стало серым, кожа – тонкой, глаза ввалились. Впрочем, Поль держался, но, как казалось Сергею, из последних сил.
Когда смертники разделись, поручик обратился к конвою: «Унести». Дверь захлопнулась; было слышно, как снаружи загремел тяжелый засов. Комната погрузилась во мрак, все молчали.
От сводов и пола веяло могильным холодом, и Сергей почувствовал, что замерзает. Мерзла голова: еще перед прочтением приговора он просил обрить себя наголо. Тогда Сергей не хотел, чтобы судьи видели его волосы, свернувшиеся от грязи и крови в тяжелые колтуны, его всклокоченную седую бороду. Теперь он пожалел о своей просьбе.
– Сережа! – откуда-то с другого угла раздался голос Мишеля. – Где ты?
Ощупью, опираясь о стены, Сергей подошел к нему, сел рядом:
– Здесь, милый…
– Скажи, – Мишель схватил его за руку, – Они… одежду дадут? Хотя б исподнее…
– Дадут, дадут, конечно, – успокоил его Сергей, – не беспокойся.
Сказал и сам усомнился: одежды и вправду могли не дать. «Впрочем, все равно», – решил он для себя. Ему и правда было все равно: полгода назад, на поле под Трилесами, он понял, что ничего не боится – из того, что касалось его самого. Страшно было за других: за Матвея, за Мишеля. Но страх – и это он понял только вчера – рождался в нем от неизвестности. Теперь Мишель был рядом, Матвею, слава Богу, сохранили жизнь, но присудили каторгу вечную. Страх за них прошел. С сестрою он попрощался, Матюше написал. Исповедался. Оставалось только ждать.
– Мне холодно… – Мишель прижался к нему, – зачем они это с нами сделали? Для чего это все, Сережа?
Сергей вспомнил свидание с сестрой. Оно было совсем недавно, часа два назад. Одетая в траур Катя рыдала у него на плече, и он никак не мог утешить ее. Чтобы отвлечь, начал спрашивать ее о светских толках вокруг их дела. «Его… все обсуждают, Сережа, – сказала она сквозь слезы. – Государь, говорят, хотел помиловать… друга твоего… Но, прочтя его дело, сказал, что раз он настаивает… что виновнее всех и тебя погубил… то и его тогда…». Тут она снова разрыдалась.
Сергей взял Мишеля за руку.
– Потерпи, – попросил он.