Нет, это уже были не полковые безделки-мадригалы и куплетцы для конфет. Слова походили на литавры, кои Шувалову до этого приходилось слышать, пожалуй, у одного лишь Ломоносова.
Едва увидел я сей свет,Уже зубами Смерть скрежещет,Как молнией, косою блещет,И дни мои, как злак, сечёт.
Ничто от роковых когтей,Ни кая тварь не убегает:Монарх и узник — снедь червей,Гробницы злость стихий снедает;Зияет Время славу стерть:Как в море льются быстры воды,Так в Вечность льются дни и годы;Глотает царства алчна Смерть.
Скользим мы бездны на краю,В которую стремглав свалимса;Приемлем с жизнью смерть свою;На то, чтоб умереть, родимся;Без жалости всё Смерть разит:И звёзды ею сокрушатся,И солнцы ею потушатся,И всем мирам она грозит...
Смерть, трепет естества и страх!Мы — гордость, с бедностью совместна:Сегодня Бог, а завтра прах;Сегодня льстит надежда лестна,А завтра — где ты, человек?Едва часы протечь успели,Хаоса в бездну улетели, —И весь, как сон, прошёл твой век...
Это были стихи на смерть князя Мещёрского. Он не был близким другом Державина — лишь знакомым. И не печаль и оплакивание человеческой судьбы слышны поэтому в стихотворении. В нём — отзвук философских раздумий. Потому будничные понятия, связанные с бренностью человеческого бытия, здесь вырастают в космические образы.
До сих пор многие, кому читал свои стихи Державин, лишь за некоторым малочисленным исключением, как-то сонно и отрешённо внимали тому, о чём говорилось в его стихах. Так, тот же князь Вяземский, например, просто засыпал в своём кресле, недослушав и половины стихотворения. Тут же на глазах Шувалова выступили слёзы, и он, муж в летах, не мог их сдержать — так потрясли его державинские слова.
— Вы обязательно должны мне прочитать всё своё, — наконец, оправившись от волнения, произнёс Иван Иванович. — И непременно перепишите для меня каждое своё стихотворение, — их надо издать отдельною книгою, а не таить у себя. Об этом я позабочусь сам — отпечатает типография университета в Москве. Только — умоляю вас — не тяните!
Однако дело затянулось по другой причине — тяжело заболел Шувалов. Да так, что иные полагали, что уже не встанет. И когда, на счастье, пошло на поправку, Державин написал стихи «На выздоровление Мецената».
Здесь также, в самом начале, — ужасающие картины зла, постигающие человека:
Кровавая луна блисталаЧрез покровенный ночью лес,На море мрачном простиралаСтолбом багровый свет с небес,По огненным зыбям мелькая.Я видел, в лодке некто плыл;Туг ветер, страшно завывая,Ударил в лес — и лес завыл;Из бездн восстали пенны горы,Брега пустили томный стон;Сквозь бурные стихиев спорыЗияла тьма со всех сторон.
То был рок, который настигал человеческую жизнь. И среди обречённых поэту виделся его кумир.
Меж их, Шувалов! был и ты.И ты, друг муз, друг смертных роду,Фарос младых вельмож и мой!
Но чудо свершилось — смерть отступила.
Ты здрав! Хор муз, тебе любезных,Драгую жизнь твою любя,Наместо кипарисов слёзных,Венчают лаврами тебя.Прияв одна трубу златую,Другая строя лирный глас,Та арфу, та свирель простуюВоспели, — и воспел Парнас:«Живи, наукам благодетель!Твоя жизнь ввек цвести должна;Не умирает добродетель,Бессмертна музами она».
Бессмертны музами Периклы,И Меценаты ввек живут.Подобно память, слава, титлы Твои, Шувалов, не умрут.Великий Пётр нам ввёл науки,А дщерь его ввела к ним вкус;Ты, к знаньям простирая руки,У ней предстателем был муз;Досель гремит нам в «Илиаде»О Несторах, Улиссах гром, —Равно бессмертен в «Петриаде»Ты Ломоносовым пером.
Да, Шувалов уже был прославлен литым стихом великого Ломоносова. И может показаться, что голос Державина ничего нового не прибавлял к облику мецената. На самом деле в державинских стихах, посвящённых Шувалову, отражалось целое мировоззрение поэта: он, нежданно познакомившийся с сильными мира сего, увидел вдруг, какими разными могут оказаться те, что когда-то были или до сих пор остаются приближёнными к власти.
Эти настроения с особенною силою проявились в нём, когда он задумал оду к Екатерине Второй, назвав её «Одою к премудрой киргиз-кайсацкой царевне Фелице».
Поводом для написания этих стихов послужила сказка о царевиче Хлоре, которого Фелица, то есть богиня блаженства, сопровождает на гору, «где роза без шипов растёт». Сказку эту сочинила сама императрица Екатерина Вторая для своего внука Александра.
В оде Державина к Фелице, богине премудрости, благодати и добродетели, автор обращается от имени некоего татарского мурзы, потому что сам произошёл от татарского племени. И её, императрицу, он называет Фелицею и киргизскою царевною, наверное вспоминая свои оренбургские деревни, расположенные вблизи киргизских степей.
Главное содержание оды — прославление мудрой деятельности императрицы, которая всеми своими превосходными качествами — прямая противоположность тем мурзам, которые её окружают. А чтобы не навлечь гнев тех, кого обличает поэт, он все пороки вельмож приписывает себе, от чьего лица и ведёт повествование. Но кто же не узнает в сих сибаритах, окружающих премудрую Фелицу, Орловых, Потёмкина и других более пекущихся, по мнению автора, о себе, нежели о родной державе?
Ода была уже готова, когда Козодавдев выпросил её у Державина, чтобы по секрету показать близким друзьям. Круг близких друзей до того расширился, что ода вскоре стала известна почти всему Петербургу. И конечно же список попал в руки Шувалова. И тут произошёл конфуз, который не на шутку испугал и самого вельможу, и автора оды.
Коротко говоря, список с оды, доставленный Шувалову Козодавлевым, вызвал однажды интерес у гостей Ивана Ивановича. Обедали тогда у него Безбородко, Завадовский и другие близкие ко двору персоны, они и упросили Шувалова прочесть державинские стихи. Шувалов прочёл. И тут же поднялся смех: как метко пиит разоблачил сибаритство приближённых к Екатерине! Но мало того, что гости позлословили сами за столом, — о стихах вскоре через них узнал и Потёмкин. Он немедля затребовал у Шувалова список, а Иван Иванович вызвал к себе Державина.
— Что будем делать, любезный Гаврила Романович? — Кто-то из моих гостей, видит Бог, не токмо восхитился вашим талантом, но, видать из подслуги, рассказал о них Потёмкину. Вот я и хочу спросить: может, вымарать строки, где светлейший может узнать себя?
И Шувалов, держа бумагу пред глазами, прочёл вслух:
Мурзам твоим не подражая,Почасту ходишь ты пешком,И пища самая простаяБывает за твоим столом...
А я, проспавши до полудни,Курю табак и кофий пью;Преображая в праздник будни,Кружу в химерах мысль мою:То плен от персов похищаю,То стрелы к туркам обращаю;То, возмечтав, что я султан,Вселенну устрашаю взглядом;То вдруг, прельщаяся нарядом,Скачу к портному по кафтан.
— Ну-с, как поступим? — не пряча улыбки, снова спросил Иван Иванович. — Ах, что за диво ваши стихи! Неужто осмелимся и впрямь поднять на них руку?
Державин вздрогнул, но тотчас ответил, как в давешние свои годы офицер:
— Где наша не пропадала! Будь что будет! Извольте, милейший Иван Иванович, посылать так. Авось светлейший не примет сии слова на свой счёт, не глупый же он, право, человек.
Нет, не страх поселился в Державине. Напротив, азарт, как в пугачёвские годы. И — риск: пусть дойдёт до самой императрицы. О ней-то сказано от чистого сердца. Может, простит?
Однако из Зимнего долго не было ни слуху ни духу. Молчал и Потёмкин. А тут прознала о стихах княгиня Дашкова, директор Академии наук, вознамерившаяся выпускать при храме учёности журнал «Собеседник».
— Бьюсь об заклад, — сказала она Шувалову, — Като благосклонно отнесётся к сей оде, поднимающей её, нашу императрицу, на небывалую высоту славы. Не так ли, Иван Иванович?
— И я, очаровательная княгиня, так полагаю: ода придётся по сердцу её величеству. Да и как можно остаться равнодушною, внимая таким, к примеру, словам?