Не желая тревожить Колберна, Равенел постучался к нему только в девять часов утра. Колберн уже проснулся, сидел за столом и, листая свой ротный архив, составлял увольнительный список.
— Напрасно вы так усердствуете, — сказал ему доктор. — Вы ведь еще больны, и вся ваша бодрость от опия. А работать на этом горючем — значит мучить свой мозг.
— Ничего не поделаешь, доктор, надо, — отвечал ему Колберн с легкой гримасой, словно пытаясь пробиться к своему собеседнику сквозь туман от снотворных лекарств и от жара. — А работа кошмарная, — вздыхая, добавил он. — Поглядите, я должен внести сейчас в список всех солдат и всех офицеров, когда-либо служивших в роте. Где, когда, на каком призывном пункте кто из них вступил в нашу армию; где, когда, на каком призывном пункте был зачислен к нам в роту; где и когда получил свое последнее жалованье; что из обмундирования оплачено им и за что с него следует и какие с него могут быть вычеты. Далее, все поощрения и все взыскания; кто и когда был уволен из армии, убит, дезертировал; номер и дата приказов, в которых он был упомянут. И все — в пяти экземплярах! Почему бы не в пятистах? Просто не знаю, как справиться.
— Почему бы кому-нибудь из сослуживцев вам не помочь?
— Да ведь нет никого. И вообще — я, наверно, единственный, кто будет уволен по этому списку. Из тех, кто вступал тогда в полк вместе со мной, никого не осталось; кто заново завербовался как ветеран, кто убит, а кто дезертировал, кто умер, не выдержав трудностей, кто уехал домой по ранению. Изо всех — я один.
— Поразительно!
— Да, очень странно. Эта кампания в Шенандоа изрядно потрепала наш полк. Нас было четыреста человек в начале боев, а когда я уехал, оставалось полторы сотни.
Штатский не без удивления слушал военного: деловитость рассказчика казалась ему бесчувственностью. А военный тем временем тер себе лоб и глаза, не столько растроганный, сколько просто желая прийти поскорее в себя и взяться за дело.
— Не советую вам начинать эту работу сегодня, — предостерег его доктор.
— Придется начать, осталось всего три дня.
— Тогда начинайте. Составьте ваш список, это ведь самое главное, а мы вместе с Лили возьмем на себя копии.
— В самом деле? Вы очень добры!
Назавтра в девять утра Колберн вручил Равенелу готовый список. В продолжение двух дней доктор и Лили прочили ему копии, а Колберн лежал в постели, настолько измученный, что не в силах был даже поднять головы. На четвертый день он отправился поездом в тот городок, где была сформирована рота, и там был уволен честь честью из армии, как офицер, отслуживший сполна свой срок. Вечером, возвратившись, он свалился без чувств у дверей Новобостонской гостиницы; его там нашли служители, отнесли в номер, и он провалялся в постели еще двое суток. Потом поднялся, облачился в штатский костюм и нанес визит миссис Картер. Она удивилась и даже была немного испугана, увидев, как он исхудал и как бледен, воскликнула: «Ах, капитан Колберн! — но тут же добавила, чтобы сделать ему приятное: — Вы — молодцом, а я так боялась за вас».
Благодарный и тронутый, он задержал на мгновение ее руки в своих, заглянул ей прямо в глаза радостным взором, потом сел и сказал:
— Спасибо, что вы обо мне беспокоились. Я быстро окрепну. Я решил, что три месяца посвящу исключительно отдыху.
Измученный Колберн произнес слово «отдых» с особенным выражением.
— И не зовите меня «капитан». Мне наскучило быть капитаном, и хватит с меня. К тому же я теперь штатский.
«Наверно, ему обидно, что он возвратился из армии в прежнем чине», — подумалось Лили.
— Когда вы больны, мы всегда тут как тут, чтобы о вас позаботиться, — сказала она. — Помните, как мы нянчили вас в Тэйлорсвилле. Правда, потом вам пришлось немножко подраться.
— Как это было давно, — сказал Колберн задумчиво. «И сколько с тех пор перемен», — хотел он добавить, но вовремя спохватился, боясь причинить ей боль.
— Да, это было давно, — тихо откликнулась Лили, тоже задумавшись обо всем, что случилось с той давней поры и что волновало ее много больше, чем Колберна. Он продолжал глядеть на нее серьезно и пристально, с острой жалостью в сердце, вспоминая о тяжких ее испытаниях, о ребенке, о гибели мужа. «Да, ей пришлось побывать в более страшных сражениях, чем мне», — думал он про себя, поражаясь, что горести мало ее изменили, и решив под конец, что она стала еще привлекательнее. Ему очень хотелось сказать, как глубоко он сочувствует ее тяжкой утрате, но первым затронуть этот мотив он не решился. Лили тем временем мучительно размышляла о том же и, ничего не сказав, отвела эту мысль совсем.
— Познакомьте меня с малышом, — сказал наконец Колберн.
Она вспыхнула яркой краской, но не столько от радости и материнского счастья, сколько вновь испытав как бы девический стыд. Колберн понял ее ощущения, припомнил, что так же она заливалась румянцем, когда он увидел ее в первый раз после свадьбы. То была застенчивость женщины, вынужденной признать: «Да, я не та, какой вы меня знали прежде».
— Он уже не малыш, — засмеялась она. — Он совсем взрослый мальчик, ему больше года. Идемте, я вас познакомлю.
Они пошли в ее комнату, и он преисполнился тотчас восторга и благоговения, словно его ввели в храм. Ирландка Розанна, сидевшая подле кроватки за чтением молитвенника, подняла свою старую голову и критическим оком через очки оглядела пришельца. А в кроватке лежал круглолицый крупный младенец, краснощекий и загорелый; разметавшись во сне, он раскинул ручонки и выставил пухлую ножку поверх одеяла.
— А вот и маленький Доктор, — сказала она, склоняясь к кроватке и целуя голую ножку.
Она давно перестала называть его Маленьким Генералом или Маленьким Бригадиром. От почитания супруга она вернулась опять — и теперь уже прочно — к почитанию отца, восходившему еще к беспечальным дням ее юности.
— А что, он похож на деда? — спросил ее Колберн.
— Конечно, вглядитесь внимательно. Точная копия. И голубые глаза! Полнейшее сходство.
— Ваш отец худощав, — возразил Колберн. — А у вашего сына двойной подбородок. Маленький толстячок. — И он указал на пухлую ножку младенца.
— Не смейтесь над ним, — сказала она. — И вообще, посмотрели и хватит. Мужчины не умеют долго смотреть на ребенка.
— Пожалуй, вы правы. Не то мы разбудим его, а я не хочу нести за это ответственности. Не возьму на себя ответственности даже за муравья. Просто нет для этого сил.
Они вернулись в гостиную. Вскоре явился доктор и тут же заставил Колберна лечь на диван, подложил ему поудобнее под спину подушки и даже сделал попытку укутать его теплым пледом.
— Нет, нет, — сказал Колберн, простите меня за упрямство, но мне будет жарко.
— У вас жар, — пояснил ему доктор, — у вас лихорадка. И если она затянется, это совсем не пустяк.
— Просто я не привык к домашним условиям, — упорствовал Колберн. — На мне жилет и суконный сюртук. Я не настолько еще окреп, чтобы терпеть тяготы цивилизации.
— Посмотрим, что будет дальше, — сказал ему доктор. — Дикий индеец гибнет в условиях цивилизации. То же бывает порой и с солдатом, вернувшимся с фронта. Вам надо очень беречься.
— А я и стараюсь, сплю с открытыми окнами, — ответствовал Колберн.
— Почему вы нам не сообщили в письме о вашей болезни? — спросила Лили.
— Не хотелось вас беспокоить. Я ведь знал, как вы растревожитесь.
В этих словах был весь Колберн с его благородством и мужеством. Он лежал сейчас на диване, слабый, еле живой, но веселый и полный отваги. И Лили в душе отдала ему должное. Ни единым словечком, ни жестом он не пытался просить об участии или о жалости, у него был вид человека, столь сроднившегося со страданием, что он не считает более свою беду чем-то из ряда вон выходящим, заслуживающим чьих-то хлопот или сочувствия. Во взгляде его была воля, энергия и долготерпение.
— Вы самый смиренный больной из всех, кого я встречала, — сказала Лили. — Так терпеливы бывают одни только женщины.
— Солдатская жизнь вынуждает к евангельским добродетелям, — откликнулся Колберн. — И прежде всего к смирению и послушанию. К примеру, вас будят в полночь и гонят двадцать миль; потом вы стоите два-три часа на месте, может случиться и так, что под дождем; потом — кругом, шагом марш новые двадцать миль и — на прежнее место. И все. Никто вам не скажет ни почему, ни зачем. Вначале вы злитесь, а потом привыкаете, да так, что и в голову никому не придет валить на начальство. Выполняете все приказания, не пытаясь вникать — жернов не любопытствует, почему работает мельница. Кто-то дает вам начальный толчок, вы и движетесь. Или еще пример. Шесть-семь недель подряд вас поднимают средь ночи и заставляют стоять под ружьем до утра. Вы ворчите себе под нос, но приказ выполняете. А потом и ворчать забываете. Приказано — сделано. Фронтовая страда, она, знаете, делает стоиком. Не робеете перед вражеской пулей, не боитесь и хвори. Мне кажется, наш народ выйдет из этой войны и крепче и благороднее. Страдание — великий учитель.