На блёстки дней, зажатые в руке,
Не купишь тайны, где то вдалеке.
А тут и ложь, на волосок от правды.
И жизнь твоя, сама на волоске.
Омар Хайям
«Шли и шли и пели «Вечную память»», – вертелась в голове строчка из какой-то давным-давно прочитанной книги. Каблучок левого сапога то и дело проваливался в грязный серый снег, туда, где подмокший край ковровой дорожки граничил с обочиной. Ада Фрейн шла вместе с людским потоком и останавливалась с ним вместе, постукивала в паузе туго затянутой в кожу ногой по посеревшему от тысяч следов красно-черному ворсу, стряхивая снег. А на следующем шаге оступалась снова.
«И почему не убрали дочиста, совсем?» – думала, зябко кутаясь в черные искусственные меха. Было время и думать и вспоминать – шли медленно, делали несколько шагов, останавливались, ждали. С усилием, там, впереди, проталкивались в узкие двери крематория, перед которыми нужно будет еще подняться по бесконечным ступеням, опираясь на спины и плечи сограждан, повернуть голову, предоставляя жадным зрачкам фотоаппаратов свое печальное выражение лица в идеальном ракурсе, чтобы в завтрашних газетах появиться символическим выражением всенародного горя. Но это не повод для беспокойства – Аде Фрейн удавалось в жизни немногое, но она всегда умела выходить на фотографиях так, как нужно. Потому сейчас с сосредоточенностью маленького ребенка она разглядывала чуть загибающийся край грязной дорожки под ногами, напоминавший, что нужно идти аккуратно. Упасть – когда вокруг столько людей! – не хватало еще. Могла бы держаться ближе к центру, но продолжала идти по грязному краю, чтобы вот так – в стороне от всех. Как стеной отгородиться скорбным видом, прямой спиной и молчанием. Была бы возможность, шла бы последней, отстала бы от этой толпы с ее унылыми, нескончаемым потоком журчащими разговорами. Но как тут отстанешь, если впереди полнеба скрывшая громада крематория, а позади тысячи человек, позади железные ворота. А там, за воротами напирает толпа тех, кто не получил вчера маленькой черной карточки, приглашавшей на прощание в Центральный Крематорий Столицы, кто ждал с самого утра, кому придется довольствоваться смутной надеждой, что под вечер пустят к покойнику. Страшно подумать, как они там мерзли с утра в это унылое межсезонье, когда время года еще само не понимает, чем ему быть: задержавшейся зимой или рано наступившей весной. Там зато плакала бы свободно, и не говорили бы вокруг о ерунде, и там можно было бы остаться одной, совсем одной посреди толпы. Но она была здесь, а не там, и на этом точка. Благодарить усопшего следовало за это, а еще организаторов прощания, включивших ее в список избранных, но то ли забывших, то ли просто не подумавших убрать снег вокруг ковровой дорожки.
Из-за спины раздались – не в лад взятому шествием темпу – дробные быстрые шаги. Кто-то спешил, проталкивался, кто-то умудрялся лавировать в толпе, нарушая мерный ход процессии. Ада уловила краем глаза, что справа из-за спины к ней приближаются остроносые, начищенные ботинки – педантично, ровно, чтобы не оступиться в грязный снег, не споткнуться ненароком. Ниже опустила голову.
– Ада… – Она узнала и голос, и ботинки. Конечно, кто-нибудь обязательно должен был подойти. Но тут не кто-нибудь. Тут Илья Арфов, ее друг, ее менеджер, ее персональный «агент-хранитель», как он сам порой в шутку себя называл.
– Что? – Спросила раздраженно, догадывалась, зачем он к ней спешил.
– Ты как?
– Не пила, – хрипло ответила, не глядя на него. – Тебя же это беспокоит? Как стеклышко. А теперь отвали, Арфов.
– Не злись, – он улыбнулся. Даже не видя его лица, она по голосу слышала, что улыбнулся. Испытал облегчение, не так ли? – Я знаю, ты переживаешь.
– Мы все переживаем, – механически-заученная фраза сорвалась с губ вопреки ее желанию промолчать.
Именно такими банальностями она прокладывала себе дорогу в жизнь, именно с них всегда начинались ее неприятности – не все неприятности, конечно, и глупо было бы думать, что тогда, много лет назад что-то зависело от того, скажет она очередную глупость или нет, но сердце-то защемило. Слишком многое напоминало о прошлом.
Он словно прочитал ее мысли – как случалось с ним довольно часто – и сжал ее руку, неправильно интерпретируя прочитанное – что тоже порой случалось.
– О Вельде думаешь?
И ведь правильно уловил, что дело в муже, не настолько давно она его хоронила, чтобы не вспомнить теперь. Но, конечно, в главном Илья ошибся – она думала об их первой встрече, а не о тех скромных проводах, которые ему устроили. Промолчала, не желая об этом говорить и надеясь, что он куда-нибудь пропадет, просто исчезнет и выпадет из памяти вместе с мыслями о Вельде и необходимостью стоять в бесконечной очереди. Но он пропадать не собирался, существовал рядом необоримым обстоятельством – как и глупая дорожка под ногами, снег по обочине, ее усталость, желание закурить, угнетающее ожидание, невозможность сохранить хоть какое-то подобие личного пространства.
Он знал ее слишком хорошо и тоже молчал, ожидая, и она не выдержала первой – всегда не выдерживала. Заговорила:
– Как там, долго еще?
Такая тоска в голосе – Ада сама удивилась – вдруг прозвучала, что он снова встревожился, захотел поддержать и зачем-то сильно сжал ее замерзшие в тонких перчатках пальцы. Ада подняла голову, посмотрела на него, пытаясь взглядом выразить благодарность, которой не испытывала.
– Думаю, полчаса, не больше. Довольно быстро двигаемся, – оптимистично сообщил он, оживился, замахал свободной рукой кому-то знакомому в толпе безусловно знакомых ему людей. Его заметили – заулыбался, забывшись.
Она снова отвернулась, отдернула руку. В такой момент – и на виду. Как же она сейчас ненавидела это привычное состояние. И хуже всего, что в такой момент и на виду и не одна.
Но время шло и шло, и они шли шаг за шагом, медленно, чтобы дать впереди идущим проститься. Приближались к огромному, серого кирпича зданию по мокрой ковровой дорожке под начинающимся легким снегом. С одинаковыми, у кого-то лучше, у кого-то хуже получавшимися скорбными лицами, ощущая пустоту и торжественность момента. Партийные шишки прошли первыми – мрачная черная стая уже давно скрылась в темном проеме, в который теперь протискивались знаменитые на всю страну ученые. Хорошо, потому что следом за ними уже все сплошь знакомые лица деятелей культуры: признанных поэтов, закормленных государственными наградами писателей, уважаемых композиторов, модных режиссеров. А следом за мэтрами – ее коллеги и она сама – пестрая, даже если одета в траур, толпа актеров и актрис, скорбь на лицах которых отчего-то выглядела самой наигранной. Ползли, подумала Ада, как муравьи те, чья карьера еще недавно так сильно зависела от человека, который мертвый и ко всему безучастный теперь лежал – жемчужина в раковине – в здании серого кирпича.
Отчего-то ей хотелось плакать среди не плачущей толпы. Три дня назад они все, все, все, она знала наверняка, они все рыдали. Когда телевизионные и радиопередачи вдруг остановились, когда в кинотеатрах посреди сеансов включился свет, когда светофоры загорелись красным, останавливая слабый поток машин, когда приспустили флаги, когда детей задержали в школе, когда жизнь встала, замерла, вслушиваясь в новость, прочитанную диктором с покрасневшими глазами, в которых боль, – они рыдали. Умер. Умер и нет его больше – «на восемьдесят пятом году ушел из жизни знакомый и любимый всеми бессчетное число лет простоявший у кормила в юности много времени посвящавший прекрасный семьянин любящий отец заботливый добрый все на свете знающий автор многочисленных сочинений по глубине соперничающих с величайшими произведениями философов прошлого великий реформатор гарант свободы и независимости оплот процветания прекрасный человек всенародно любимый пожизненно назначенный» – умер, и нет больше на свете. Первого Президента Объединенной Евразии Олега Вячеславовича Горецкого. Так и звучало – сплошные прописные буквы.
Все тогда испугались. И минуты молчания три дня назад так легко перерастали в получасия, и каждый думал – и каждый боялся – а что теперь? А теперь – как? И Ада думала, думала даже теперь, когда жизнь перевалила через паузу, как через ухаб на дороге, потекла дальше, стыдливо поглядывая на покойника, из-под полы торгуя привычными радостями, пытаясь незаметно войти в колею, прийти в норму. Сегодня, когда уже никто не плакал навзрыд, все еще думала. Вроде бы слишком быстро утешились, отвлеклись, но не остановилось же время за эти три дня, и Земля не сошла с орбиты, и ничего не произошло – всего лишь умер старик, с которым у многих из тех, кто шел сейчас к крематорию, было даже некое подобие личных отношений. И плакать сейчас неразумно, если не непристойно. Оптимизм – это задача каждого гражданина, уныние – непозволительная роскошь в стране, которая каждый день совершает подвиг, оставаясь целостной посреди хаоса. Ада наклонила голову ниже, глотая обиду за мертвого и за себя, слезы глотая, и отерла холодными перчатками холодные щеки. Нормально было изображать скорбь. Горевать – ненормально.