Окамото Кидо
Оноэ и Идахати
Действующие лица
ХАРАДА ИДАХАТИ – самурай, 25 лет.
САКАЯ ОНОЭ – куртизанка, 21 года, затем – пария О-Сае.
ХАРАДА ГОСИТИРО – самурай, младший брат Идахати.
О-МИНО – служанка в веселом доме.
КИСАКУ – шут в веселом доме.
МАНСКЭ – продавец детских игрушек.
О-МАСА – горожанка.
О-ТОМЭ – нянька.
О-КИКУ, О-КУМЭ – девушки из чайного домика.
О-ТОКУ – тетка О-Кумэ.
УСИДЗО, КАНДЗИ, КУСКЭ, ТЕТА, ТОРАМАЦУ, ДЭНХАТИ, ГЭНКИТИ – парии.[1]
О-КУМА, О-ТАЦУ, О-ТОРА – женщины-парии.
ДЗЭНСИТИ – глава парий.
РОКУДЗО – слуга Харада Госитиро.
ХЭЙКИТИ, ТОДЗИ – гуляки.
СЛУГИ САМУРАЕВ, ПАРИИ.
Действие происходит в середине XVIII века.
Действие первое
Картина первая
Снежный вечер. Одна из улиц Ёсивары. Помещение на втором, этаже веселого дома.[2] Справа – плотно закрытые двери; прямо – токонома, раздвижные перегородки, за ними – галерея, выходящая на улицу. Слева – лестница вниз. Жаровня, столик с едой и напитками. Харада Идахати и Оноэ сидят у столика и наливают друг другу вино. Удар колокола.
Снизу доносится пение:
Зимний день настал…Вот и год идет к концу!У порога он…И любовь к концу пришла…Радости – конец!Не утеха – горький плач!Кончилося все…Сам себя я погубилСредь пучин любви!
Идахати. Совсем не слышно было, как снег пошел. Вероятно, уже много навалило.
Оноэ. И день стемнел. На улице – совсем тихо.
Снова слышится пение с первого этажа:
Колокола звук глухой,Сумерки – темней…Всюду по ветру летит,Носится везде,Засыпает мой рукавБелый, белый снег.Чуть растает он – слеза…Льдинки слез – не снег.
Удар колокола. Оноэ встает и раздвигает перегородки в глубине. Открывается вид на заснеженную улицу. Идахати подходит к ней. Оба смотрят наружу. Видно, как идет снег.
Оноэ. К завтрашнему утру так занесет, что гостям трудно будет возвращаться отсюда.
Идахати. А мы с тобой если бы и захотели уйти – уже не уйдем. Если и отправимся куда-нибудь, то только в тот далекий, иной мир.
Оноэ. И пойдем мы туда… рука об руку, вдвоем… Как это грустно, Идахати!
Идахати. Да… Самурай из древнего рода… и вдруг – смерть, и где? В Ёсиваре!.. Конечно, я готов к тому, что надо мною будут насмехаться, но все-таки тяжело у меня на сердце.
Оноэ. Меня семи лет от роду продали в веселый дом. Я не знаю, живы ли мои родители, братья, сестры… Мне некого и нечего оставлять на этом свете, но у тебя на родине младший брат. Как будет он горевать, когда до него дойдет такая весть!
Идахати. Брат мой, может, порадуется, может, пожалеет. Только вот уж три года, как я растрачиваю наше состояние. Дома у нас – хуже и хуже. И ясно, что все это хорошо для меня не кончится.
Оноэ. Тем более что ты здесь тайком: тебе нельзя открыто приходить ко мне.
Идахати. Да… Нам с тобой ничего не остается, как сегодня же вечером…
Оноэ. Я рада, Идахати!
Идахати. Рада?
Доносится пение:
Без молитвы на устахК буддам и богам,Друг лишь в друге находяПомощь верную,Вот бредут они во мрак…К мраку, a смерть идут!..
Оба смотрят друг на друга в невыразимой печали. На лестнице слышны шаги. Входит служанка О-Мино со светильником в руках. Идахати смущенно отворачивается.
О-Мино. Уже стемнело… Скоро тебе идти зазывать гостей…
Оноэ. Хорошо, хорошо.
О-Мино. У тебя гость? (Вглядывается.) А! Идахати-сан?
Идахати. Да, это я. Повязавшись платком, чтоб не узнали, я пробрался к ней. Пожалей нас!
Оноэ. Молю, О-Мино. Не говори никому.
Идахати. Никому…
Оноэ. Прошу тебя!
Оба умоляюще смотрят на служанку.
О-Мино, Жалко мне вас. Ладно, так и быть уж…
Оноэ. Значит, он может еще немного побыть?
О-Мино. Хорошо… Там, внизу, я что-нибудь скажу…
Оноэ. Прошу тебя, О-Мино.
О-Мино. Ладно, ладно! (Спускается по лестнице.)
Оноэ (к Идахати). Ну, уж если мы решили, то пора – пока не помешали.
Идахати. Надо оставить хоть записку, почему мы умираем…
Оноэ (показывая на двери направо). Если хочешь писать, то иди туда.
Идахати. Сердце говорит: скорей, спеши! Но для этого мира все же надо оставить… (Берет письменные принадлежности и направляется в другую комнату.)
Оноэ. А огонь?
Идахати. Нет! Не нужно. От снега еще светло. Я сейчас! (Уходит.)
Оноэ (глядит ему вслед и плачет). Если бы не я, ему не пришлось бы так кончать свои дни![3]
Доносится пение:Дни бывают: вороныНе кричат совсем.Не было же дней таких,Чтоб не виделись.Часты были встречи их…Шла молва кругом…Знала, что бранят ее,Знала хорошоИ любила… Вот судьбы —И последний миг…
(Встает, осматривается, потом подходит к дверям, за которыми скрылся Идахати, и заглядывает в щелку.) Когда одна, еще хуже, еще тяжелее становится на сердце. Да… Да… Последняя ночь… Сегодня… Прости, прости меня!
Доносится пение:
Плачет, стонет соловей…Все трепещет он.Ведь такой холодный день,Холод всех сковал.И не ждет весны другой!Знать, судьба пришла,Ослабели крылышки,Птички в клетке, у тебя…
(Плачет.) Входит Кисаку.
Кисаку. О, Оноэ-сама!
Оноэ. Ты, Кисаку? Вот не вовремя!
Кисаку. Ждешь кого-нибудь, что ли?
Оноэ. Жду или не жду – дело не твое. Разве можно так, без спроса врываться к людям только потому, что шутам все позволено? Я всегда тебе рада, но сегодня не желаю видеть. Ступай, ступай скорей! (Отворачивается от него.)
Кисаку. Вот так приветствие, нечего сказать. Ну что ж. Чтоб тебя умилостивить, может быть, поболтать с тобою об
Идахати?
Оноэ. Отстань!
Кисаку. Вот горе-то! Ты лучше послушай. Что я сегодня видел в Нихонбаси,[4] если бы ты знала! Было у меня, понимаешь ли, там дело, и сегодня, несмотря на снег, пришлось туда идти. И вот смотрю – у позорного столба… двое![5] Покушались на любовное самоубийство…
Оноэ поворачивает голову.
Протолкался я вперед, гляжу… Он – парень с обритой головой[6]… Бонза… говорят, пересолил в кутежах, вот и выставили его. Жалко стало… Смотрю, а он бормочет: «Наму Амида бухту, Наму Амида буцу!» Ну, брат, думаю, в таком положении и сам Амида вряд ли тебе поможет! Ха, ха, ха!
Оноэ. Да… Вместо такого позора лучше сразу умереть.
Кисаку. Это уме от судьбы зависит: хочешь умереть, да не умрешь. У нас в Ёсиваре каждый год поди три-четыре любовных самоубийства бывает, и только половина из них кончается смертью. Другая же половина выживает. Выставят их, голубчиков, к позорному столбу в Нихонбаси, а потом к париям переправят.[7] Ни с кем знаться не дозволят. Говорят, живут себе… ничего…
Оноэ. Какой ужас! (Вздрагивает.) Замолчи!
Кисаку. Опять впросак попал! И это тебе не нравится?
Оноэ отворачивается от него.
Ну, Оноэ! Будет тебе! Не сердись. Слышишь?
Оноэ. Надоел!
Кисаку (поет).
Рассердилась! Нет, постой!Слушай смирно гостя,Ведь для гостя ты живешь,Что кукушка – ночью…Тебе надобно это хорошо знать.
Оноэ. Довольно! Довольно! (Затыкает уши.) Ступай отсюда!
Кисаку. Вот не терпится…
Оноэ. Скорей, скорей!
Кисаку. А что это за звук, а? (Хочет заглянуть в другую комнату.)
Оноэ (удерживает его). Вот привязался…
Кисаку. Там кто-нибудь есть, а?
Оноэ. Есть, есть… Пристал!
Кисаку несколько раз порывается проникнуть в комнату, но Оноэ не пускает его. Наконец он с ворчанием удаляется.
В другое время он всегда позабавит, но сейчас – одна пытка! (Раздвигает перегородки, проходит в комнату, подсаживается к Идахати, пишущему письмо, и что-то шепчет ему. Он утвердительно кивает. Оноэ берет его кинжал и возвращается.) Пора…
Снаружи слышится возглас: «Эй, огня!» Оноэ прячет кинжал и оглядывается.
Темнеет. Сцена поворачивается.
Картина вторая
Чайный домик[8] в Асакуса. С карнизов его кровли свешиваются занавески; у входа – фонарь с надписью «Миятогава»; перед домиком – две скамьи со столиками для посетителей. Посередине сцены – огромное развесистое дерево гинко. Направо – другое дерево. Вдали виднеются постройки храма богини Каннон.[9]