Александр Домовец
Полонез
Пролог. 1832 год
Массивная дубовая дверь слегка скрипнула и пропустила в кабинет двух человек, вежливо уступающих дорогу друг другу.
Один из них, в тёмно-синем военном мундире, был высок и худ. Другой, одетый в гражданский сюртук, напротив, отличался тучностью и небольшим ростом. В довершение контраста высокий носил густые усы, а низенький был гладко выбрит и отсутствие растительности под носом и на подбородке возмещал пышными бакенбардами.
Рядом эти люди смотрелись забавно. Но какой смельчак решился бы над ними шутить?
Высокий и худой был полковник Леонтий Дубельт. Малорослый толстячок — действительный статский советник Александр Мордвинов. Оба являлись ближайшими сотрудниками графа Бенкендорфа, а его в России трепетали ненамного меньше, чем самого государя-императора. Ещё бы! Подзабылось уже, что в годы борьбы с Наполеоном граф Александр Христофорович был успешным храбрым генералом. А вот что ныне Бенкендорф возглавляет Третье отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии и отдельный корпус жандармов, — об этом знали все. Кое-кто даже лучше, чем хотелось бы.
— Леонтий Васильевич, Александр Николаевич, прошу садиться и подождать, — отрывисто сказал граф, не поднимаясь из-за стола. Перо в руке быстро бегало по листу бумаги.
Не отвлекая начальника от сочинения важного документа (а иных в этом кабинете просто не водилось), помощники чинно уселись за приставной стол. В ожидании разговора можно было задуматься о причине срочного вызова. А можно было и не задумываться. И так ясно, что вызов этот каким-то боком связан с утренним докладом Бенкендорфа императору. Была у Николая характерная особенность. Никто и никогда не выходил от самодержца с пустыми руками — всегда с ворохом новых, подчас неожиданных, задач и поручений. И начиналась работа…
Подписав и отложив документ, Бенкендорф поднялся из-за стола. Бросил негромко:
— Сидите, сидите, господа. Битый час не вставал, надо размяться.
Потягиваясь, неторопливо зашагал по кабинету, благо размеры комнаты позволяли. За окном тихо угасал майский вечер. Скрывая зевок, Дубельт невольно заметил, что день в очередной раз пролетел незаметно. Хотя чему удивляться? Утром занимался злоупотреблениями чиновников столичной торговой палаты. Потом принесли бумаги по неблагонадёжным из Тамбовской губернии. Затем принял цензора, требующего запрета на публикацию новых стихов поэта Пушкина (не цензор, а Цербер чёртов, такому дай волю — «Отче наш» запретит. Хотя, конечно, Пушкин Александр Сергеевич — птица непростая, непростая). А ещё… а после этого… И так изо дня в день. У Третьего отделения дел много, а людей мало.
Наблюдая за променадом начальника, Мордвинов философически размышлял, что домашние в очередной раз сядут ужинать без него. И ладно бы домашние, — привыкли, но сейчас приехала в гости из Ревеля двоюродная сестра с мужем. Неудобно. А впрочем… Государев человек в чинах и званиях себе не принадлежит. За это и взыскан высоким жалованьем, благами и орденами.
Взбодрившись кабинетной прогулкой, Бенкендорф вернулся на место. Уселся, одарил помощников задумчивым взглядом. Произнёс со вздохом:
— Я нынче доложил государю о трагедии в Калушине…
Благозвучный баритон графа звучал устало и невесело.
Дубельт, задрав бровь, переглянулся с Мордвиновым. Что за трагедия?
Калушин — городишко маленький и скучный. Возможно, самый маленький и скучный во всём Мазовецком воеводстве Царства Польского. И трёх тысяч человек не наберётся. Всех достопримечательностей — мыловаренный и свечной заводы, школа да богадельня. Вот, правда, еврейская община здесь большая. Но и тут ничего особенного. Поляки жидов не трогают, а те, в свою очередь, торгуют честно и деньги дают в рост под справедливый процент.
Что ещё? Ах да, городок плотно опоясан лесом. Тёмен тот лес, густ, непроходим. Сюда и местный-то люд ходит с опаской. А приезжие и вовсе не суются. Хотя таких тут почти и не бывает.
И вот на окраине Калушина, где городская черта почти смыкается с лесными зарослями, стоит заброшенный дом. Ещё не так давно обитала здесь семья зажиточного крестьянина Казимежа Олонецкого. Жили справно. Целая усадьба. Во дворе и хлев, и свинарник, и птичник. Само собой, огород. Пахали свой надел, торговали хлебом, в срок платили налоги и барщину. И всё у людей шло своим чередом, пока не грянуло восстание 1830 года.
Сложилось так, что именно близ Калушина части русской армии дважды бились с польскими войсками. Война тяжелым солдатским сапогом прошлась по узким городским улочкам и людским судьбам. Во многих семьях недосчитались отцов, братьев или сыновей, примкнувших к повстанцам. Олонецкий от горячего нрава и невеликого ума тоже кинулся воевать с москалями, — погиб. Вдова его, опасаясь русской мести, распродала за бесценок имущество и скотину и вместе с детьми уехала незнамо куда, лишь бы подальше от Калушина.
А дом, на который не нашлось покупателя, стоит заколоченный и пустой. Так было до того дня, пока не обнаружилась в нём страшная находка, из-за которой следователь поветской[1] прокуратуры Войцех Каминский, бросив другие дела, приехал в Калушин.
Ко всему привычен пан Войцех. При такой профессии чего только не насмотришься. И всё же картина в усадьбе Олонецких потрясла его так, словно и не было за плечами двадцати лет образцовой службы.
Темно было в том доме. Заколоченные ставни не пропускали ни крошки света. Но липкий запах крови — зловоние смерти — окутывал комнату, словно саван покойника, и красноречивее слов говорил о случившейся здесь беде.
Следователь зажёг несколько свечей, которые всегда возил в служебном саквояже для таких случаев. Огляделся. Присвистнул.
— Матка бозка[2], — только и сказал, невольно крестясь.
К бревенчатой стене в большой комнате был прибит совершенно голый мужчина. Острый железный штырь, который вогнали прямо в сердце, прошёл насквозь и глубоко вонзился в дерево. Голова поникла на грудь, в страдальчески перекошенном лице не осталось ничего человеческого.
К длинному столу посреди комнаты был привязан труп молодой обнажённой женщины с перерезанным горлом. И менее опытный криминалист, чем Каминский, определил бы невооружённым взглядом, что перед смертью над ней жестоко надругались. Но страшнее истерзанного тела были глаза — широко раскрытые, чуть ли не выпавшие из глазниц от нелюдской боли и ужаса, пережитых в последние мгновения.
— Приступайте, пан Михал, — сказал врачу следователь, указывая на трупы.
Обернувшись к сопровождавшим полицейским, распорядился хмуро:
— Ковальский, Возняк, идите на улицу, осмотритесь. Может, следы какие, может, кто-то что-то обронил… Ну, сами знаете, не впервой.
— Пан Войцех, там люди собираются.
— Всех за ограду. Нечего им тут топтаться.
Действительно, во дворе уже собралась кучка горожан. Весть о жутком