«…Когда уехали Ида и Лена, то после двух-трех дней полной покинутости меня стали замечать здесь; я уже говорил в двух семинариях, в одном сошел за знатока Лейбница и мне навязали реферат. Сегодня я давал продолжительные объяснения не без некоторого пафоса о Когеновской логике у Наторпа…[10]. На этой неделе я, значит, открыл шлюзы, и небезуспешно…
Я думаю взять реферат у Когена…»
Борис Пастернак – Александру Пастернаку.
8 июня 1912
События, пережитые летом 1912 года в Марбурге, определили дальнейшее развитие судьбы Пастернака. Отправляясь в Марбург, он с самыми серьезными намерениями готовился познакомиться с вершинами современной философии и проверить свои силы. Когда же он в августе вернулся в Москву, у него не оставалось сомнений в том, что его истинное призвание – искусство. Лето 1912 года он считал началом своей литературной биографии, написанные тогда стихотворения и навеянные пребыванием здесь картины и образы, составили тематическое содержание его первых лирических книг и были пронесены в памяти через всю жизнь.
В «Охранной грамоте» и стихотворении «Марбург» события этого лета представлены как победа призвания над самоубийственными тенденциями молодости.
* * *
«…Удивительно, что я не тогда же уехал на родину. Ценность города была в его философской школе. Я в ней больше не нуждался. Но у него объявилась другая…
Я ездил к сестре во Франкфурт и к своим, к тому времени перебравшимся в Баварию. Ко мне наезжал брат, а потом отец. Но ничего этого я не замечал. Я основательно занялся стихописаньем. Днем и ночью и когда придется я писал о море, о рассвете, о южном дожде, о каменном угле Гарца…»
Борис Пастернак.
Из повести «Охранная грамота»
Красота города как воплощение многовековой истории, природа и готика, делающие «таким самоочевидным исключительное положение искусства», неотступно требовали отклика и ответа. Дав себе волю следовать своим впечатлениям и воображению, Пастернак стал поэтом.
Родители собирались в Италию и звали с собой Бориса. «Прощай, философия, прощай, молодость…» – эти слова из «Охранной грамоты» выгравированы теперь на бронзовой доске, вделанной в фасад дома, где Пастернак прожил три летних месяца 1912 года.
* * *
«…У меня остались крохи от средств, отложенных на жизнь и учение в Германии. На этот неизрасходованный остаток я съездил в Италию. Я видел Венецию, кирпично-розовую и аквамариново-зеленую, как прозрачные камешки, выбрасываемые морем на берег, и посетил Флоренцию, темную, тесную и стройную, – живое извлечение из дантовских терцин[11]. На осмотр Рима у меня не хватило денег…».
Борис Пастернак.
Из очерка «Люди и положения»
* * *
«…Итак, и меня коснулось это счастье. И мне посчастливилось узнать, что можно день за днем ходить на свиданья с куском застроенного пространства, как с живой личностью.
С какой стороны ни идти на пьяццу, на всех подступах к ней стережет мгновенье, когда дыханье учащается и, ускоряя шаг, ноги сами начинают нести к ней навстречу. Со стороны ли мерчерии или телеграфа дорога в какой-то момент становится подобьем преддверья, и, раскинув свою собственную, широко расчерченную поднебесную, площадь выводит, как на прием: кампанилу, собор, дворец дожей и трехстороннюю галерею.
Постепенно привязываясь к ним, склоняешься к ощущенью, что Венеция – город, обитаемый зданьями – четырьмя перечисленными и еще несколькими в их роде. В этом утверждении нет фигуральности. Слово, сказанное в камне архитекторами, так высоко, что до его высоты никакой риторике не дотянуться…
В стихах я дважды пробовал выразить ощущение, навсегда связавшееся у меня с Венецией. Ночью перед отъездом я проснулся в гостинице от гитарного арпеджио, оборвавшегося в момент пробуждения. Я поспешил к окну, под которым плескалась вода, и стал вглядываться в даль ночного неба так внимательно, точно там мог быть след мгновенно смолкнувшего звука. Судя по моему взгляду, посторонний сказал бы, что я спросонья исследую, не взошло ли над Венецией какое-нибудь новое созвездие, со смутно готовым представленьем о нем как о Созвездьи гитары…»
Борис Пастернак.
Из повести «Охранная грамота»
Вскоре по возвращении этот незабываемый город стал темой стихотворения, к которому Пастернак возвращался снова в 1928-м, добиваясь большего пластического соответствия виденному.
Венеция
Я был разбужен спозаранкуЩелчком оконного стекла.Размокшей каменной баранкойВ воде Венеция плыла.
Все было тихо, и, однако,Во сне я слышал крик, и онПодобьем смолкнувшего знакаЕще тревожил небосклон.
Он вис трезубцем СкорпионаНад гладью стихших мандолинИ женщиною оскорбленной,Быть может, издан был вдали.
Теперь он стих и черной вилкойТорчал по черенок во мгле.Большой канал с косой ухмылкойОглядывался, как беглец.
Туда, голодные, противясь,Шли волны, шлендая с тоски,И гондолы рубили привязь,Точа о пристань тесаки.
За лодочною их стоянкойВ остатках сна рождалась явь.Венеция венецианкойБросалась с набережных вплавь.
1913, 1928
В середине августа Пастернак приехал к родителям, жившим в русском пансионе поселка Марина ди Пиза. Через неделю туда приехала из Швейцарии Ольга Фрейденберг.
* * *
«…У дяди меня встретили с восторгом. Только Боря держался отчужденно. Он, видимо, переживал большой духовный рост… По вечерам черная итальянская ночь наполнялась необычайной музыкой – это он импровизировал, а тетя, большой и тонкий музыкант, сидела у темного окна и вся дрожала. Мы поехали с Борей осматривать Пизу – собор, башню, знаменитую падающую… Я хотела смотреть и идти дальше, охватывать впечатлением и забывать. А Боря с путеводителем в руках, тщательно изучал все детали собора, все фигуры барельефов, все карнизы и порталы. Меня это бесило. Его раздражало мое легкомыслие. Мы ссорились. Я отошла в сторону, а он наклонялся, читал, опять наклонялся, всматривался, ковырялся. Мы уже не разговаривали друг с другом… Я мечтала удрать…»
Ольга Фрейденберг.
Записки
Пастернак возвращался в Москву через Феррару, Инсбрук и Австрию.
* * *
«…По черной неблагодарности, глубоко вообще вкорененной в человека, я находил, что мне в Италии недостает глубины и тяжеловесности германского духа… Позднее в Вене я понял, какое наказанье попасть из Италии в другую страну… Тут я измерил, как артистична итальянская улица, как одарен и гениален ее звук и воздух, и насколько бездарным кажется людское прозябанье после ее, немного мошеннического оптимизма…»
Борис Пастернак – Раисе Ломоносовой.
Из письма 20 мая 1927
Предстояло окончание университета, последний год, работа над дипломом.
* * *
«…Между тем приближалось время государственных экзаменов… Кроме этого следовало написать так называемое „кандидатское сочинение“, дававшее право на диплом первой степени. Я выбрал тему по теории знания у Бергсона и Шопенгауэра, Пастернак – по философии Когена. Мы оба работали в университетской библиотеке, сидя недалеко друг от друга. Я видел, как большая кипа бумаги с каждым днем росла возле моего друга. Он писал быстро, не отрываясь, я старался не отставать от него…»
К.Г.Локс.
Из «Повести об одном десятилетии»
Весной 1913 года, одновременно с экзаменами вышел альманах «Лирика», в который вошли пять стихотворений Пастернака. Характеризуя эти стихотворения, Локс писал:
«То был подлинно свой голос, еще не в полной силе, но уже в основной тональности… Все дело в том, что для Пастернака слово было не смысловой или логической категорией, а, если так можно выразиться, полифонической. Оно могло пленять его своим музыкальным акцентом или же вторичным и глубоко скрытым в нем значением… Но самое важное заключалось в особом восприятии мира…»
Зимняя ночь
Не поправить дня усильями светилен,Не поднять теням крещенских покрывал.На земле зима, и дым огней бессиленРаспрямить дома, полегшие вповал.
Булки фонарей и пышки крыш, и чернымПо белу в снегу – косяк особняка:Это – барский дом. И я в нем гувернером.Я один – я спать услал ученика.
Никого не ждут. Но – наглухо портьеру.Тротуар в буграх, крыльцо заметено.Память, не ершись! Срастись со мной! УверуйИ уверь меня, что я с тобой – одно.
Снова ты о ней? Но я не тем взволнован.Кто открыл ей сроки, кто навел на след?Тот удар – исток всего. До остального,Милостью ее, теперь мне дела нет.
Тротуар в буграх. Меж снеговых развилинВмерзшие бутылки голых черных льдин.Булки фонарей, и на трубе, как филин,Потонувший в перьях, нелюдимый дым.
1913, 1928