Пережитый Батюшковым душевный кризис оставил неизгладимый след на всем послевоенном творчестве поэта, отмеченном глубочайшими внутренними противоречиями. Творческий облик Батюшкова двоится; его поэтическая работа идет как бы в двух противоположных направлениях, лишь изредка соприкасающихся друг с другом. С одной стороны, он еще находится под обаянием идеала, утверждающего жизнь как чувственное наслаждение, но теперь он воплощает его исключительно в образах античного мира, делая его достоянием лишь эпохи глубокой древности. Другая линия поэзии Батюшкова связана с историческими элегиями, с романтической темой трагического одиночества и гибели поэта, отразившей реальное положение художника в условиях самодержавно-крепостнической действительности. Ни один русский писатель до Пушкина не разработал эту тему так полно и глубоко, как Батюшков. Еще до Отечественной войны поэта взволновали несчастья драматурга Озерова, который вскоре под влиянием служебных и литературных неприятностей психически заболел. В поддержку ему он сочинил басню «Пастух и соловей». Но самый благодарный материал для разработки темы судьбы гонимого поэта, имевший в русских условиях острое современное звучание, давала Батюшкову биография Торквато Тассо – поэта, затравленного придворными кругами. Еще в 1808 году Батюшков, начавший переводить «Освобожденный Иерусалим», сочиняет послание «К Тассу», где с негодованием обращается к гонителям поэта:
О вы, которых ядТорквату дал вкусить мучений лютых ад,Придите зрелищем достойным веселитьсяИ гибелью его таланта насладиться!
Самое крупное произведение о Тассо Батюшков создал в послевоенную пору: в 1817 году им была написана историческая элегия «Умирающий Тасс». Поэт, считавший эту элегию своим лучшим произведением, отчасти вложил в нее автобиографическое содержание; не случайно современники стали видеть в ней, особенно после помешательства Батюшкова, отражение его собственных страданий. Элегия имела более шумный успех, чем какое-либо другое произведение Батюшкова. Декабрист А. А. Бестужев-Марлинский утверждал: «Батюшков остался бы образцовым поэтом без укора, если б даже написал одного „Умирающего Тасса“.[78]» В элегии возникала трагическая фигура преследуемого «убийцами дарованья», гонимого судьбой Тассо, напрасно старающегося найти покой:
Фортуною изрытые пучиныРазверзлись подо мной, и гром не умолкал!Из веси в весь, из стран в страну гонимый,Я тщетно на земли пристанища искал… –жалуется умирающий герой элегии.
Батюшков проявил оригинальность в разработке темы Тассо и, отойдя от интерпретации Гете (драма «Торквато Тассо», 1790), видевшего трагедию великого итальянского писателя в его внутренних противоречиях, совершенно независимо от Байрона с его титанической «Жалобой Тассо», создал русское произведение о Тассо, основанное на конфликте поэта с действительностью («Жалоба Тассо» Байрона сочинена почти одновременно с «Умирающим Тассом» Батюшкова, в апреле 1817 года). Тассо Батюшкова – подлинный предшественник тоскующих скитальцев, «гонимых миром странников», впоследствии изображенных в романтических произведениях Пушкина и Лермонтова. Однако в элегии Батюшкова с вольнолюбивыми настроениями сочетались напоминавшие поэзию Жуковского мотивы религиозно-мистического разрешения конфликта поэта с действительностью: Тассо перед смертью находит утешение в мыслях о потустороннем мире и загробной встрече со своей возлюбленной Элеонорой, ждущей его «средь ангелов». Эти религиозные мотивы, а также отсутствие энергичного протеста против социального зла сообщили характеру героя и всей элегии Батюшкова некоторую вялость, что вызвало резко отрицательный отзыв Пушкина, увидевшего в сетованиях умирающего Тассо только «славолюбие и добродушие» и утверждавшего, что это «тощее произведение» «ниже своей славы» и не идет ни в какое сравнение с «Жалобой Тассо» Байрона.[79]
К тассовскому циклу Батюшкова по существу примыкает ряд его послевоенных переводов, где тоже нарисован образ гонимого, страдающего человека. В 1814 году Батюшков создает стихотворение «Судьба Одиссея», представляющее собой вольный перевод произведения Шиллера, и автобиографически осмысляет образ гомеровского героя, который «не познал» отчизны (сам Батюшков, часто сравнивавший себя с Одиссеем, после возвращения из заграничного похода почувствовал себя чужим на родине). К 1816 году относится вольный перевод Батюшкова из Мильвуа – историческая элегия «Гезиод и Омир – соперники». В ней опять-таки развита тема судьбы гонимого поэта, и автор «Одиссеи» изображен как бездомный слепец, сумевший сохранить душевное величие, несмотря на преследования «суетной толпы». Вполне самостоятельно Батюшков делает концовкой стихотворения обобщающий вывод о безрадостной участи поэта. Говоря о том, что Гомер не находит «пристанища» в Элладе, Батюшков, в последней строчке, не имеющей никаких соответствий в подлиннике, задает скорбный риторический вопрос: «И где найдут его талант и нищета?»
Тема судьбы гонимого поэта сближала Батюшкова со многими свободолюбивыми писателями первого двадцатилетия XIX века, например с Гнедичем, поэма которого «Рождение Гомера» (1816) явно перекликалась с элегией «Гезиод и Омир – соперники» («Как мы сошлись?» – спрашивал Гнедича Батюшков[80]).
Батюшков стал творцом особого рода исторической элегии с преобладанием лирического элемента, которая по сути дела представляла собой переходное художественное явление, стоящее между лирическим стихотворением и романтической поэмой, и позволяла не только осветить близкую к настроениям самого поэта психологию героя, но и показать его жизненную судьбу. Так, в «Умирающем Тассе», где Батюшков приблизился к жанру романтической поэмы, обширный монолог гибнущего итальянского поэта не только передает его переживания, но и содержит описание важнейших перипетий его жизни.
В своей работе над историческими элегиями этого типа Батюшков предвосхитил некоторые пушкинские темы. Если Пушкин в 1821 году создал послание «К Овидию», по существу являвшееся исторической элегией, где лирически связывал участь сосланного римского поэта с собственной судьбой изгнанника, то Батюшков еще в 1817 году собирался написать об Овидии в Скифии, считая, что это «предмет для элегии счастливее самого Тасса» (III, 456), и, конечно, хотел вложить в эту вещь глубоко личное содержание (Батюшков часто сравнивал свое житье в деревне со ссылкой римского поэта[81]). Исторические элегии Пушкина и Батюшкова, стоящие на одной линии развития русского романтизма, настойчиво сближал Белинский. Он называл «Умирающего Тасса» произведением, «которому в параллель можно поставить только „Андрея Шенье“ Пушкина».[82] Действительно, обе элегии рисуют предсмертные минуты поэта и имеют одинаковый план (описание обстановки действия, большой монолог поэта, занимающий почти все произведение, и катастрофическая развязка: у Батюшкова Тассо умирает, у Пушкина Шенье вступает на эшафот).
Таким образом, Батюшков под влиянием обострения своего конфликта с действительностью довольно близко подошел в произведениях послевоенного периода к некоторым важным темам и проблемам пушкинского романтизма 20-х годов. Это проявилось и в его послевоенной любовной лирике, которая воплощала психологический мир одинокой личности, переживающей душевную драму (см. в особенности «Элегию»), а также и в том, что он еще до Пушкина стал одним из первых русских ценителей романтической поэзии Байрона. В 1819 году он сделал довольно точный перевод одной из строф «Странствований Чайльд-Гарольда», в которой создавался образ разочарованного, охладевшего человека, уходящего в мир природы («Есть наслаждение и в дикости лесов…»). Это, между прочим, показывало, что интересы Батюшкова-переводчика отчасти переместились, по сравнению с первым периодом его творчества, с французской и итальянской литературы – на английскую и немецкую. Такое перемещение объяснялось прежде всего усилением романтических устремлений Батюшкова: не случайно, открыв для себя во время заграничного похода русской армии немецкую литературу, он не только обнаруживает жгучий интерес к романтике страстей в творчестве молодого Гете («У меня сердце почти такое, какое Гете, человек сумасшедший, дал сумасшедшему Вертеру», – признается поэт в неопубликованном письме к Вяземскому[83]), но и начинает переводить Шиллера, выбирая те его произведения, в которых романтически осмысляется античность.
Еще в 1814 или 1815 году Батюшков написал свое знаменитое стихотворение «Вакханка», названное Белинским «апофеозою чувственной страсти».[84] Оно в высшей степени примечательно и тем, что в нем наметился тот метод изображения жизни античной древности, который Батюшков с блеском продемонстрировал в своих лирических циклах «Из греческой антологии» (1817–1818) и «Подражания древним» (1821), представляющих собой единое целое.