— Кто-кто? — спросила.
— Торай, говорю, дома уже должен быть. Он на войну ушел, мой сын. Разве не знаете?
Старик уставился на нее слезящимися глазами.
— На какую войну?
— Ну, которая при Сталине была… — в голосе старика звучала укоризна: как можно такое забыть! И тут же он заметил, как женщина в платке толкнула соседа, как они перемигнулись.
Опять то же самое! На него стали украдкой показывать пальцами: дескать, из ума дед выжил!.. Тоскливо стало от того, что многого люди не хотят понять, думают только о себе, будто только они и делают все правильно, а другие, как вот он, например, сам не знает, что плетет… И снова стало казаться, что ни дороге, ни тряске, ни забившей глаза и глотку пыли конца не будет. И он еще крепче вцепился в поручень, потускневший от пота и грязи, — только бы с сиденья не сбросило…
Когда-то темно-голубой, автобус все-таки остановился, окутавшись непроницаемым облаком пыли. С всхлипыванием и скрежетом отворились двери. Со ступенек ловко соскочили двое молодых людей — длинноволосый парень в туго обтянувших ноги джинсах и девушка в ярко-красной широченной кофте. Кроме них, никто не выходил, но шофер дождался, пока дед Сарап выставил из автобуса свой посошок, опустил с подножки на землю одну ногу, приставил вторую, пока не сделал несколько шагов. Лишь тогда захлопнулась с тем же скрипом и скрежетом дверь, мотор глухо, как собака под крыльцом, рыкнул, и автобус, постреливая вонючим дымом, умчал вперегонки с дорожной пылью.
Поначалу дед даже не понял, где он вылез, — уж не ошибся ли? Очень изменился его аал. Покривились еще сильнее старые избушки, крытые лиственничной корой и дранью, а некоторые вообще остались без крыш. Но за штакетными оградами выросло много нарядных домов.
Увидев в верхнем краю аала ряд высоких тополей, старик успокоился, поправил узелок за спиной и засеменил, торопливо переставляя ноги. Его посошок бодро постукивал в такт шагам по плотно убитой дороге. Новенькие, еще не разношенные ботинки сначала шаркали, почти волочились по земле, а тут затопали, точно настоящие солдатские сапоги, торжественно ступающие на марше.
Старик очень спешил. Казалось, он торопится уйти, убежать от всего, что клонит его к земле, — выскочить из суконного пальто, большого не по росту и не по погоде, избавиться от заплечного груза, не такого уж и большого, выкарабкаться из своих долгих-предолгих лет в этот солнечный полдень, сбросить особенно тягостные и нудные своим однообразием последние годы. Но разве убежишь от себя? И сердце не выдерживало. Он останавливался, тяжело, со свистом дышал. Снова спешил к тополям, возле которых был его дом, и снова останавливался.
Он снял поношенную шляпу, повесил на палку и оперся грудью. Вытащил из кармана белый платок, встряхнул его, чтобы весь развернулся, провел им по белой голове, по белому, заросшему редкими волосами лицу, вытер почти прозрачную морщинистую шею. А сам неотрывно глядел на тополя, до которых оставалось совсем недалеко. Осторожно протер платком мутные, как запотевшее стекло, глаза с вывернутыми веками. Задышливо прокашлялся. Прислушался, словно надеялся услышать шелест листьев на тополях, и опять заторопился, будто всей целью его нескончаемо длинной жизни были эти деревья. Как они разрослись! Какие большие листья на них! Как машут они ветвями, словно зовут к себе… А вон, за тополями, и крыша его дома… Вон сам дом… Уже и крыша видна.
Дед Сарап своими руками поставил этот дом на яру, над рекой. В нем жена его Хызина родила пятерых сыновей и дочь. Сыновья — все пятеро — ушли на войну. Ушли и не вернулись. На четверых — Арапа, Маркиса, Сарапина и Кабриса — пришли похоронные. С этим старик согласен.
У народа много сыновей полегло на той войне. Что поделаешь? Но самый младший, Торай, написал, что обязательно вернется. Незадолго перед победой пришло от него письмо. И вот уже сколько лет прошло, как война кончилась, а его все нет и нет…
Какие бы ни проносились над землей ураганы, как бы ни свирепствовали морозы и разливались реки, — люди живут. А дороги могут быть всякие. Мало ли что может задержать человека в пути? И если Торай не смог добраться до родного дома все эти годы, то нынче-то обязательно вернется! Его же отец с матерью ждут.
Пока были силы, Сарап и Хызина жили здесь, в своем доме, — ждали Торая. А когда не могли больше управляться с хозяйством, дочь Нони увезла их к себе, в тот аал, куда вышла замуж. Зять их из рода алжыбай, из хороших людей. Чабан. Жить с ним легко. Но у Сарапа свой род, свой дом, свои заботы. Торай должен вернуться к родительскому очагу, и потому каждое лето старики приезжали сюда.
Нынче старуха сильно сдала, пришлось положить ее в больницу. Дед Сарап поехал один. Прежде брал для Торая много гостинцев, и обязательно самое его любимое — хурут и хаях-пичиро[33]. В этот раз, так уж вышло, прихватил с собой только засохшие каральки и конфеты.
Кто-то показался впереди на дороге. Старик хотел пройти мимо, не заметить: ни к чему лишние встречи, лишние разговоры, они не приближают главного, а он спешит.
— Боже мой! Никак дед Сарап! — Паюса-килин, невестка брата Охчына, испугалась, назвав старика по имени, — не положено так обращаться к старшим, но дед, похоже, и не слышал ее возгласа, шел прямо, постукивая палочкой.
— Отец Торая! Куда вы? — громко окликнула его Паюса и, переваливаясь уткой, кинулась к старику, ухватила за рукав.
Сарап выкатил пепельно-серые глаза, поморгал красными без ресниц веками, молча протянул дрожащую ладонь.
Она долго трясла его рыхлую слабую руку. Сарап покряхтел, встопорщил жиденькую, слегка курчавящуюся бороденку. Уставился на Паюсу, спросил не очень уверенно:
— Это ты, Паюса-килин?
— Я, я, отец Торая.
Теперь старик разобрался. Перед ним стояла и по-родственному его встречала жена Сыбоса, единственного сына Охчына. Охчын помер молодым от тяжелой болезни, а Сыбос с фронта не вернулся. Все по порядку вспомнил старик. У Сыбоса и Паюсы тоже был сын. Он уже вырос и, кажется, женился. А Паюса ни за кого больше замуж