топорика стукнет легонько по стволу, стоит, прислушивается. «Не то», — скажет, и снова в путь.
Долго искал Петр ту единственную, нарисованную умом и сердцем березу, и все напрасно. Близ деревни, верст на десять-пятнадцать в округе, березы были с изъяном: то суховаты, то ростом не вышли, то свилеватые, то поясок бересты снят (но здесь уже человек виноват). «Надо к матери съездить», — решил Петр. Он, как я все мужчины в деревне, имел лодку, подвесной мотор. По реке до заброшенного мансийского поселка, где одна-одинешенька жила мать Шешукова, рукой подать — двадцать два километра. Места там глухие, лес крепкоствольный, нетронутый, ищи — любой клад найдешь. «Там моя береза живет», — думал Петр дорогой.
— А, пася, ятил пыгрись[28], — обрадованно встретила сына мать, маленькая, юркая старушка в теплой меховой куртке.
За обедом Петр вернулся к давней семейной теме.
— Тоскливо ведь одной, мама. И мне нелегко. Поедем? Квартира теперь своя, большая.
— Ат, ат, пыгрись[29].
Не хотела мать уезжать отсюда, как ни уговаривал Петр. Тут, мол, мои родители родились и умерли, тут и я буду помирать. А насчет березы посоветовала сходить в лесок за реку.
Петру этот лес был знаком с детства. И теперь он торопился к нему с волнением, словно шел после долгой разлуки на встречу с братом.
Утро выдалось ясное. Воздух был соткан из тончайших паутинок и хрусталинок инея. Лес встретил Петра прохладой, таинственным шорохом. «Листья сыплются», — подумал художник. Боясь нарушить тишину, он шагал осторожно, почти на цыпочках.
Березы соседствовали с елями. И поэтому темную длинную шею глухаря он сначала принял за обгорелый сук хмурой ели. Но, вглядевшись, понял: перед ним царь-птица. Петр замер. Ни единым перышком не шелохнув, глухарь зачарованно смотрел на восход. Никого в мире сейчас не существовало для него, кроме этого косматого, лучистого, завораживающего сознание зарева. Вековой инстинкт говорил птице: это зарево несет в тайгу пробуждение, жизнь. И глухарь каждое утро дивился восходу солнца. И сейчас он глядел и глядел на восход, забыв обо всем на свете, чуть приоткрыв клюв, словно пил и не мог напиться лучами светила.
Петр сделал два неслышных шага влево и только теперь увидел, что глухарь сидит на березе. Стройная, молочно-белая, с карим отливом береза немного уступала в росте двадцатиметровой соседке-ели.
— Это она… Она! — вырвался у Петра ликующий крик. — Спасибо, глухарь!
Очнувшись, птица глянула в сторону человека и тяжело, нехотя взмахнула огромными крыльями.
Распиливал березу Шешуков пилой-лучком. Музыку, мелодию леса таили в себе годовые кольца дерева. Этими мелодиями и должно зазвучать, заговорить творение художника. Береза переехала в дом Шешукова.
Новые заготовки ждали своего часа. А пока Петр колдовал над листами ватмана: что-то чертил, измерял, прикидывал, набрасывал штрихи портрета то ли оленевода, то ли охотника — не поймешь.
Друзья Шешукова знали, что он давно мечтает вырезать из дерева молодого оленевода зырянина Ветто Ларионова. Редкой выдержки и смелости был Ветто. Художника и вправду волновал его образ. Для него он искал березу. И элементы композиции будущего изделия были найдены: Ветто, олененок, береза, чум. Но дело почему-то не клеилось. Петр вначале сам не понимал — почему? Вроде, душевный зов есть. Просыпается ночью — словно кто-то его будит, торопит, зовет к заготовкам, к долоту. А примется за работу и чувствует — нет у него крылатой радости, упоенья этой работой. Какой-то новый образ туманит воображение, мешает сосредоточиться.
Стоял Шешуков однажды у окна, смотрел задумчиво на лес. И вдруг его озарило: так он же думает о глухаре! Ну да, это образ птицы не дает ему покоя: тревожит, волнует, требует к себе внимания.
— Прости, Ветто, — с дрожью в голосе, но облегченно произнес Петр. — Всему, видно, свой час. Ты тоже сам позовешь меня, — и он с тихим восторгом на лице пошел к березовым заготовкам.
Через двадцать дней Шешуков доставил в кабинет Льва Андреевича Краскина всего одно изделие: «Поющий глухарь». Вытянув длинную гордую шею, глухарь пел, в упоении зажмурив глаза. Он был околдован восходом солнца — этим самым трепетным для него чудом. Живой, поющей казалась и ветка березы. Той березы, которая приютила в то памятное утро царь-птицу.
ДОЛЖНИК
— Считай, Петровна, считай, — говорил управляющий Шаимским промыслово-охотничьим отделением Прокопий Кузьмич Барышев бухгалтерше, полной светловолосой женщине.
— Тридцать пять тысяч перечислили строителям, — докладывала бухгалтерша. — Семь тысяч геофизикам за…
— Знаю, знаю, — остановил ее управляющий. — Ты мне Пакишева давай. Смех ведь на всю округу: четвертый год не можем с мужиком рассчитаться.
Костяшки конторских счетов с громким стуком набирали какое-то грозное число. Управляющий нервно постукивал пальцами о стол.
— И зачем Пакишеву такие деньги? — разговаривала с собой бухгалтерша. — Ну, в Москве бы жил… А то в тайге, в болоте… Семнадцать тысяч! — вдруг суровым и решительным голосом сказала она, словно сердясь, что вот не хотела, а все-таки пришлось назвать эту сумму.
— Семнадцать тысяч, — шепотом произнес управляющий, — это же для меня сейчас разор! Это я что буду делать?! — жаловался он бухгалтерше. Та молчала.
— Дядя Прокопий, дядя Антэй идет! — раздался с порога многоголосый хор. У двери, будто стайка морозных снегирей, теснились малыши. — У него за спиной красные лисицы и соболи, — дружно продолжали они.
Управляющий торопливо поднялся из-за стола, досадливо махнул рукой.
Малыши, толкаясь, с шумом высыпали на улицу. Бухгалтерша подошла к окну, глядящему на таежную дорогу маленького поселка.
Прокопий Кузьмич думал. Кустистые брови его ощетинились, морщины на лбу набегали, как волны, одна на другую.
— Петровна, скрывайся! — скомандовал он. — Хоть в подвал лезь, но чтоб никто не сыскал тебя.
Бухгалтерша торопливо оделась и — как растаяла. Минут пять спустя в контору устало вошел невысокий человек с ружьем на плече. Его старая солдатская шапка, с метами огня ватник, подпоясанный широким кожаным ремнем, на котором неразлучно соседствовали патронташ и нож в деревянных ножках — все выдавало в нем следопыта.