— За что она меня так унижает? — билась во мне жгуче-обидная мысль. — Если она учитель, значит, ей всё можно? Издеваться, глумиться, измываться. Так?
Волна обиды захлестнула меня. Я упёрся в глаза Крысовне безбоязненным, даже, наверное, дерзким неотрывным взглядом, видел её раскрывающийся и захлопывающийся рот, обрамлённый тонкими резиновыми губами, она мне сейчас представилась огромной пиявкой, но не понимал смысла произносимых ею слов. Они будто лишились содержания, знакомые звучащие, но пустые слова. А последняя фраза, услышанная-таки, ещё больнее хлестнула меня:
— И вообще я буду ставить вопрос о твоём исключении из школы!
— Это нечестно, — сдерживаясь изо всех сил, возразил я. — Подумаешь, кота принёс. Уроки-то я знаю. И домашние задание выполнил.
— Ты смеешь судить о моей честности меня, учителя?! А если ты слона заведёшь, то и с ним в школу заявишься?
Ребята дружно засмеялись. Надо мной.
— Слона я сюда не приведу. Потому что крыса разъест ему ноги, — выпалил я, кипя негодованием. — Альфред Брем об этом пишет в своей прекрасной книге «Жизнь животных», том пятый.
Это была неслыханная дерзость. Александру Борисовну почти все учащиеся школы за глаза звали не только Крысовной, но и Крысой. И она это отлично знала. Из доносов.
Одноклассники сразу поняли мой намёк. Раздались смешки и чей-то гогот из-под парты. А тут и Черныш опять забазлал.
— Вон из школы! — взбеленилась Крысовна. — Чтобы духу твоего не было! И кота твоего!
— Ну и пожалуйста! — сзубатил я. — И без вас проживу. С котом. С ним лучше, чем с Вами. Он намного умнее, чем некоторые люди.
— Вот кто разлагал класс! — злорадно улыбаясь, выложила завуч. — Это всё твоя, Рязанов, антипедагогическая агитация…
Я вынул из парты Черныша, наполовину выпутавшегося из шарфа, и стал заново пеленать его. В этот момент пакостник Мироед громко — басом — гавкнул, и Черныш, вонзив мне в шею когти, взобрался на плечо, вскочил на макушку, а с неё прыгнул на висевшие настенные таблицы с алгебраическими формулами, при этом он истошно заорал. Класс дружно грохнул. Черныш сорвался вместе с плакатами, но успел оттолкнуться от стены задними лапами и с душераздирающим воплем, перевернувшись в воздухе, шмякнулся в проход между партами и стеной. И тут я ухватил его за холку.
Вокруг нас скакали, кривлялись в раже ребята, норовя ущипнуть или дёрнуть Черныша за хвост. Я не позволял им этого сделать, увёртываясь и защищая кота, прижав его к груди обеими руками.
В конце концов, гиканье и улюлюканье покрыл режущий голос пришедшей в себя Кукаркиной.
Она была бледна. Руки её тряслись не то от испуга, не то от злобы.
— Рязанов! — орала она. — Рязанов! Вон из класса! Вон из школы!
Я запыхался и разволновался. Это надо же — чуть Черныша не разорвали! Не люди, а животные! Хищники!
Подняв истоптанный шарф и схватив торбочку с ученическими принадлежностями, я с налёту плечом распахнул дверь и вывалился из класса.
Меня словно кто-то гнал по холодным захватанным коридорам. Остановился лишь в раздевалке. Унял дыхание и бешено скачущее, как и у кота, сердце.
— Ну что ты натворил, Черныш? — спросил я его с отчаяньем.
— Мяу, — смиренно ответил кот.
— Ты знаешь, что теперь мне будет?
— Миау, — ещё жалобнее откликнулся он.
С ужасом и содроганием представил неминуемую расплату за сегодняшнюю кошачью историю. Отец… Он не пощадит меня, несмотря на мой ультиматум после ледолома.
…Ещё недавно я думал, что не может быть в моей жизни отраднее дня, чем тот, когда вернётся с войны отец. Сколько раз я с этой мечтой засыпал и глаза утром раскрывал. О грядущем счастливейшем дне не забывал никогда. И во сне мне грезилось: входит в комнату улыбающийся папа, огромный — не обхватишь, высоченный — до подбородка пальцами не достанешь, одним словом, богатырь, поднимает меня на руки, легко, без напряжения, и вот я уже парю в воздухе, подброшенный его могучими ладонями, в ярком небесном просторе лечу… Часто же я летал в своих детских снах!
Отец возник передо мной именно таким, почти таким, каким я его представлял: большущий, в новенькой щегольской комсоставской гимнастерке с погонами, на каждом из которых желтело по узкой полоске. На груди его бликовали гвардейский знак и несколько медалей. Он всего секунду стоял в дверном проёме и улыбался. В коридоре виднелось растерянное лицо Герасимовны.
Я играл со Стасиком на полу в самодельные паровозики, оглянулся под чьим-то взглядом и увидел отца первым.
Кинулся к нему, загорланил на весь дом:
— Па-а-па-а!
И обхватил его за пояс, прижавшись лицом к широкому гладкому кожаному ремню с прохладной пряжкой с выпуклой звездой. Как на моём, брезентовом.
Стасик, держась за подол гимнастёрки, запрыгал.
А отец спрашивал нас и Герасимовну:
— Где Фёдоровна? Куда её понесло?
Кто-то из соседей уже оповестил маму о возвращении отца, и она нагрянула с огорода с запачканными землёй руками.
Родители обнялись. Мама молча заплакала. Я смеялся и ликовал, приплясывая на одной ноге.
Из вещмешка отец извлёк бутылку самогонки и водрузил её на стол и ещё всякой провизией завалил стол. Славка радовался, улыбаясь, и не отступал от долгожданного папы ни на шаг.
Мама нажарила полную, с верхом, сковороду молодой, с нашего огорода, картошки на свином сале из отцовского мешка. Огромный жёлтый пласт его лежал на столе — ешь сколько хочешь.
— Пап, можно я отрежу по маленькому кусочку для Юрки с Гариком? — попросил я отца.
— Отрежь, отрежь, — разрешила мама.
С подарками я побежал к друзьям — мог ли я умолчать о таком великом событии в моей и жизни нашей семьи — возвращении отца с войны? Интерес их к этому событию был велик — не успевал отвечать на расспросы. Среди них были и такие: привёз ли отец пистолет или хотя бы патроны? Кортик? Бинокль? Ордена и медали битых «завоевателей»?
Я не сомневался, что у такого бывалого вояки, как отец, имеется трофейный парабеллум — личный, с дарственной надписью генерала. О своей догадке и поспешил оповестить друзей.
— А можно на твоего отца позырить? — спросил Юрка.
— Хоть сколько. Бежим!
Мы ринулись смотреть на моего отца-фронтовика. Я был счастлив, как никогда. Стасик вовсе от отца не отлипал, продолжая следовать за ним по пятам.
Утром, едва протерев глаза, я узрел на подзеркальнике множество интересных вещичек, принадлежавших, несомненно, отцу: набор ножичков и пилочек для ногтей в красивом бисерном футляре — отец незнакомым словом «несессер» всё это называл, перочинный ножичек с перламутровой колодочкой в красном сафьяновом футляре[257] с замочком-молнией, синий фигурный стеклянный флакон с резиновой грушей и пульверизатором, наполненный таким душистым одеколоном, что запах его был слышен, наверное, и во дворе. Тут же лежали карманные часы в серебряном корпусе с двойными крышками и с длинной серебряной же цепочкой. К ней прикреплён брелок в виде старинного пистолетика и роскошный бумажник из зелёной кожи с золотым оттиснутым гербом, изображавшим гривастого льва, вставшего на задние лапы и обхватившего передними ажурную корону. Отец сразу предупредил нас, но в первую очередь меня, зная мои выдающиеся способности в ломке и раскручивании любых механизмов, — не трогать!
Из огромного, похожего на сундук, кожаного чемодана с тремя никелированными замками отец, не торопясь, как цирковой фокусник извлекающий из шляпы за уши кролика, доставал невообразимые вещи: отрезы драпа и шерстяной ткани, кожаные и замшевые перчатки — несколько пар различных расцветок и, что удивительно, все отцу точно подходившие по руке; штиблеты вишнёвого цвета, с дырочками, чтобы ноги не потели, большие куски скрипучего хрома, шёлковое нижнее бельё — дюжина пар, множество батистовых носовых платков, очень тонких и почти прозрачных, по моему понятию — «трофейных», с фамильными гербами и вензелями в уголках, и множество другого невиданного добра. Он отдавал вещи маме, а она молчаливо укладывала их на бельевые полки полупустого шкафа. Столько разных богатств вкупе я не видел никогда. Разве что у Сапожковых: ни когда Ивана увели под конвоем, а вернувшимся с фронта. От всех этих вещей веяло неизвестным, далёким и чужим миром, а сейчас принадлежало моему отцу! Здо́рово! Он и мне преподнёс шикарный подарок — трофейную тетрадь, толстую — девяносто шесть листов в голубую клетку, закреплённых стальной спиралью, в красивом картонном переплёте с изображённым на нём букетом пёстрых цветов.
— Учись, Юряй, — напутствовал он подарок. (Это на ней я кропал стихи Миле.)
— Спасибо, папа, — пролепетал я, зардевшись от избытка благодарности. И долго ласкал пальцами лощёные страницы белейшей бумаги. Таких роскошных тетрадей я тоже никогда не держал в руках. И не видывал даже. Но как упоминалось в другом рассказе, я не последовал хорошему совету отца, а заполонил все листы своими стихами, в основном «лирическими», рванувшими творческим неукротимым фонтаном.