Старик не отвечал. Он боролся с каким-то волнением, которое рвалось вперед и чего-то ожидало от правой стороны улицы, противоположной той, по которой они шли; оно не в силах было держаться в той полосе, которая падала от фонаря и вела, и когда в эту полносветную полосу мгновенно и без предупреждения вкралось громадное, громоздкое и целое подножие готической церкви, и, как желтую речку вброд, не пошевельнувшись ни единым камнем, перешло ее, плывя по желтому плитняку и с половины, грудью и маковкой кутаясь в ночь, когда, говорю я, <оно> совершило свой переход через желтую полосу, старик стал чудить как-то: он произвел громкий и сухой звук гортанью, и гласная, против воли вырвавшаяся у него, была похожа бы на смех, если бы своею краткостью она не напоминала щелканья языком или неодоленной икоты. Затем он остановился и, решившись, очевидно, высморкаться непременно на этом месте, вынул из старомодного сюртука носовой платок. На полдороге между полой сюртука и носом вытянутая рука его задержалась в воздухе, и платок выпал из нее на землю.
– По-подыми, – раздались в тишине шесть распадающихся костлявых слогов. Конюх поставил фонарь на землю и поднял платок. Он передал его старику, смотря на него с удивлением.
– Что с вами?
Но старик оторвал уже подошву одного сапога от намагниченной плиты, ступил еще раз, и шествие двинулось дальше.
– Ради Бога, что с вами! Вас так напугал случай с лошадью?.. Нельзя же, право. Успокойтесь. Не думайте об этом. Думайте о чем-нибудь другом. Давайте заговорим о более веселом чем. Да вот, кстати. Вы ему так и не ответили, откуда вам Маркус известен, которого хоронили под стук кухонной посуды в жаркий летний день при ужасном ветре? Нет, серьезно, не смейтесь, пожалуйста, – говорил <юноша> старику, который не слышал слов своего воспитанника и передвигался так, как будто каждый шаг стоил ему сознательных усилий и предпринимался им с обдуманным намерением. Юноша стал трясти его за руку. – Да проснитесь! Ну, вот. Вы уже проезжали здесь когда-нибудь, по всей вероятности? А?
– Я? – Здесь? – Да…
– Ну, вот. А я ведь и не знал этого. Но в таком случае, почему же вы ни за что не соглашались остановиться здесь проездом, тогда, до грозы, в карете?
А волнение старика рвалось вперед. Оно сразу замерло только в тот момент, когда проводник свернул влево, дав фонарной полосе слизнуть по широкому кругу перекресток. Тут старику стало немного легче. Волнение его запамятовало или упустило из виду, что для того, чтобы попасть в гостиницу <«Шютценпфуль»> с улицы Св. Елизаветы, сворачивают в сторону на углу Елизаветинской и Рыночной. <…>
– Тть! А гостиница ведь переполнена, – досадливо произнес слуга, когда в конце улицы, отлого спускающейся к реке, показалось покривившееся и мрачное здание, все окна которого были освещены. – Взгляните сами, везде свет. Ярмарка скоро, ну и понаехали. Теперь, пожалуй, и сами дорогу найдете. А я назад пойду, домой. Доброй ночи, почтенные господа мои.
И <слуга> пошел в обратный путь, в пояс поклонившись знатному юноше.
– Ну, как-нибудь устроимся, – заговорили <путешественники>, когда какая-то боковая уличка легко глотнула удалявшуюся полосу и они очутились в темноте.
Послегрозовое небо, бодря <кроны> деревьев, выравниваясь по стрежню с величавой и возрастающей быстротой, дыша полной грудью, катилось, <не разбирая> направлений, по нему неслись, нахлобучиваясь друг на друга, растерзанные и терзающиеся клочки былых облаков, как остатки флота, где-то, не здесь потерпевшего поражение; там, где шелуху былого этого великолепия смывало какой-нибудь водокрутью, – может быть, в этом месте какой-нибудь глубокий, заоблачный ключ округло вливался, исчерна-ясный и холодный – там, в гирле холодного этого втока, показывалась звезда, острая и ломкая, когтистая и блистающая, как вскрытая раковина с жемчужиной на перламутровом дне; твердая и режущая, как алмаз стеклореза; это были места наиглубочайшей черноты и наибольшей холодцом вкруг сверкающего зубца колыбающейся глубины.
– Что ж мы остановились? Опять из-за вас, добрейший Амадеус?
– Да, среди нас – дама! – обернувшись к хвосту группы, громко и певуче произнес молодой дворянин. – Если в гостинице окажется местечко, – я уступаю мою долю нашего общего права на ночлег, господа, М-mе…
– Шерер, – но моя жена, благородный сударь…
– М-mе Шерер и ее супругу, конечно, что необходимо следует из… pardon, обоюдного их обстоятельства.
– Mille graces, Mr. [53] , но я и муж мой… не рассчитываем, право…
– Оставьте, оставьте, пожалуйста, это решено, М-mе, М-mе Шерер. Но вы-то, вы, господин Амадеус. Что вы на это скажете? Вы, впрочем, отдохнете, тоже отдохнете, не пугайтесь; да что с вами, наконец; ну так, ну, слава Богу; мы об этом позаботимся, не правда ли, господа, и у вас будет где отдохнуть.
– Они так взволнованны, – конечно, мы все рады, – oh le pauvre, Dieu le benit [54] – однако…
– Ну вот, мы и у цели путешествия, господа. Какой шум там. Где же, господин Амадеус, господин Амадеус, где колотушка здесь?
– Позвольте молодой человек!
– Погодите, я сам найду, господин Шерер, – мой наставник господин Амадеус – у вас огниво – ну? А, вот доска! Раз, два, три! Сильней нельзя, кажется, идут. Послушайте, господин Амадеус, я вас не узнаю сегодня.
____
Шорохи и звуки в гостинице дремали в эту пору, как бывает в домах, где много спящих, и безразлично сколько – борющихся с одолевающим сном, и где бригада сновидений наводит оцепенение на все кругом, и сослепу, мимо идучи, и на бодрящихся. Шорохи гостиницы? Их немного. Неизвестно, где кегельбан. Далеко ли до кегельбана – или он рядом через одну пустую комнату. Место нахождения биллиардной тоже неуяснимо. В той зале, куда попадают, пройдя через мудреные, закоулками, крадущиеся, сени и прихожую, – в зале тикают стенные часы; маятник за стеклом; качаясь, он засевает залу тиканьем, частым и мелким, как просо; но кружком он замахивается так мертво и скучно, словно это зануженная, ноющая рука сеятеля к вечеру севного дня.
По соседству или через несколько комнат однообразно на аптекарских весах отвешивают скрупулы наглухо укупоренного гула. Там играют. Там играют и, возможно, громко говорят об игре. Там катают тяжелые шары, и шары ударяются об лаковое дерево, и галдя бултыхаются на пол круглые кегли. Вслед за тем там подымается явственное шарканье; а за шарканьем сразу воцаряется паралитически затекшая тишина. Там, по соседству с залой или через несколько комнат, громко и заразительно зевает игра. И может быть, разговаривают о сощелкивающихся шарах. Но голоса наглухо закупорены; они опечатаны синим табачным дымом и догорающими лампами, они упакованы в опилки тиканьем часов и сновидениями спящих во втором этаже. Голоса, вслух следящие за шарами, опечатаны, наконец, и поздним часом; как опечатываются места происшествий. А в эту ночь чем не место происшествия, гостиница, чем не место происшествия она, если происшествие – громкий троекратный стук снаружи, с улицы – и долгая пауза затем, и вновь, более настойчивый и совсем оглушительный стук по двери, топотание башмаков по коридору, лязг замка и кулачная свалка голосов на пороге, где одному, сном расслабленному, в пухлой охриплости валяному голосу приходится иметь дело с целою капеллой голосов с улицы, с холоду, со льда, свежих и освежающих.
– Тогда как же…
– Да нет, милейший, я не привык разговаривать с трактирным слугой, где, как бишь его, этот Маркус?
– Вюрценау, Георг.
– Да, Вюрценау. Позови своего хозяина сюда.
– Да уж не знаю, право.
– Тебе нечего знать, ты ступай просто к господину Вюрценау и Вюрценау, понял, сюда позови.
– Сейчас, господа, вы будете свидетелями того, с какой готовностью господин Вюрценау уступит свою комнату и кровать госпоже Шерер, моей, ха-ха, сестре.
– Какая честь.
– А вы мой шурин, шурин, – позвольте вас спросить, вы быстро засыпаете, если это – si ce n’est pas une indiscrétion exagerée [55] .
– О да, в особенности сегодня. Я в пять минут сегодня бы уснул.
– Итак, вы шурин мой, шурин на 5 минут. А мы, господа, как-нибудь здесь приспособимся. Хотя, собственно говоря, я предчувствую взрыв любезности и услужливости со стороны этого Вюрценау ко мне лично, ко мне как брату госпожи Шерер, и если вы только не догадались – князю Георгу Кунцу фон Вольфлингу.
– Ах. – Ах да. – Вот как. – Я так и думал. – Какая честь!
– Оставьте, пожалуйста!.. Садитесь, господа, здесь стулья. Позвольте предложить вам кресло, М-me. Я привык, знаете.
– Георг.
– Да, господин Амадеус.
– Вот что, Георг. Я вас покину. Я должен, понимаешь. Вот какая вещь, Георг, я на улице кошелек потерял. Такая вещь. Так я бы. – Я знаю ведь где, я, помнишь, возле Св. Елизаветы… возле церкви, – я платок…
– Ваш собственный кошелек?
– Да.
– Я никогда до сих пор не предполагал, что у вас… Короче, вы хотите сейчас без фонаря отправиться на поиски…
– Да, Это ведь в двух шагах отсюда, Георг.