– Да, Это ведь в двух шагах отсюда, Георг.
– Г-н Амадеус, я вас сегодня не узнаю. Я никогда не знал вас таким и вообразить себе не мог, что дорожная катастрофа может такие длительные следы… Слушайте, г-н Амадеус, – поверьте мне, ваше намерение, простите, – чистое безумие, а ваша пропажа…
– Георг…
– А ваша пропажа – чистейшая пустяковина, если…
– Георг…
– Если вы примете во внимание то, что вам сказал отец мой Кунц фон…
– Дай мне сказать, Георг.
– У нас общая касса, г-н Амадеус, и вы можете взять утерянную вами сумму – из моих средств; вы меня обижаете, стоит ли, г-н Амадеус, из-за таких пустяков – без фонаря – какая, какая, простите, мелочная нервозность.
– Георг, все равно. Мне душно здесь, и мне как-то не по себе – я чем-то расстроен. Я выйду. Я пройдусь немножко. И – я не прощаюсь – я скоро вернусь – вон он ждет, это, вероятно…
III
Если для некоторых обитателей городка «N» 17-е число июля месяца и не осталось памятным числом, то день этот, во всяком случае, для многих был не из рядовых. Он тянулся на редкость долго. Насчет его продолжительности сходились мнения многих. На этот день было назначено заседание городского совета, посвященное вопросам, связанным с приближающимся днем ярмарки. Оно происходило в большой зале ратуши, обращенной окнами на закат, и уже близилось к концу, когда сообщение одного из членов городского совета внезапно поставило перед всеми на очередь новое неожиданное дело. Было несколько человек в совете, которых сообщение Курта Зеебальда взволновало и озадачило настолько, что, засыпав Зеебальда кучей нетерпеливых восклицаний, они на минуту вышли из делового тона и завязали в общественном месте частный и чрезвычайно оживленный разговор. Разговор этот был беспорядочен и уснащен недоуменными знаками шумного изумления в его крайней степени. Живость, с какою предались эти гласные внеочередной беседе не подобала их годам – каждому из них шел или исполнялся седьмой десяток.
За одним из пыльных окон в воздухе висело пылом обливающееся солнце, и медлило, задержанное в своем пути общим замешательством этого странного, нездорового дня. Светло-пунцовая полоса предвечернего его жара початою штукой оранжевого штофа лежала поперек зеленой скатерти, которою был покрыт думский стол. Из пяти других окон полосы шли в упор к противоположной стене толстыми балками густого свету. В этой такими балками с улицы протараненной зале казалось, что вечереющая улица, на которой сейчас несравненно лучше, чем здесь, что улица подпирает залу, и уйди куда или сократись эта несдержанно озаренная улица, и зала перекосится и рухнет.
Затеявших посторонний разговор с Зеебальдом было семеро; остальные семнадцать младших товарищей вмешались в их взволнованную беседу, требуя от них объяснений насчет предмета их разговора. Волнение этих стариков было так же непонятно им, как и самые их слова. Те поспешили удовлетворить любопытству непосвященных, сразу вшестером, наперебой забросав их клочками какой-то запутанной повести из стародавнего прошлого родного городка. Этот рассказ сам по себе явился в то же время и изложением дела, предложенного на их благоусмотрение Куртом Зеебальдом. Так постепенно улеглось волнение старейших из членов совета, и достойный такого собрания тон был снова найден и восстановлен. В этом тоне они, покончив с ярмарочными делами, и повели дело того человека, от лица которого Зеебальд выступил со своим внеочередным предложением, так сильно взволновавшим их.
А солнце продолжало висеть в воздухе, сером от мусора и сумерек, за пыльным стеклом крайнего из окон, – оно висело, обливаясь волнистым пылом под нижним поперечным брусом оконной рамы, задержанное в своем спуске последним замешательством этого странного нездорового дня.
Он был на редкость продолжителен. Восстановить его начало трудно. С утра по городу шли толки о вчерашней грозе. Рассказывали о чудесном случае в соседней деревушке за Рабенклинне. Молния ударила в дом, где праздновалась свадьба. Хозяева, гости и молодые отделались одним испугом, а были на волосок от гибели. Передавали и о другом случае. Молнией убило лошадь в упряжи перед самым домом смотрителя, при въезде на почтовый двор. Карета повреждена, путешественники целы и невредимы. Передачею и прикрашиванием этих слухов начался для многих этот день, теперь уже клонящийся к закату.
Но для Зеебальда день начался гораздо раньше. Эти подсчеты следов вчерашнего паводка застали его уже на ногах. Он был поднят из постели в начале шестого еще часу, каким-то почтенным господином, не желавшим сказать своего имени Анне Марии, второй жене Зеебальда, вышедшей в сени на его продолжительный стук. Изумление Зеебальда при виде гостя, дожидавшегося его в темных сенях, когда он, наконец, после долгих зевков, переговоров с Анной и досадных пожатий плечами вышел из своей каморки в убогую прихожую, было тем сильнее и порывистее, что по догадкам жены он ожидал узнать в посетителе одного из родственников покойницы Сусанны: этот старый черт, – говорила Анна, – смотрит на меня так недоверчиво, – я сказала ему, что я госпожа Зеебальд – он, верно, не знает, что ты во втором браке – он вообще так глаза вытаращил на меня – как будто он и слухом вообще не слыхал, что такие вещи на свете водятся и в этом ничего диковинного нет. Зеебальд долго не мог слова выговорить; он тряс руку гостя и обнимал его, в глазах у обоих стояли слезы; вскоре Зеебальд увлек за собой в дом этого странного посетителя. Там они оба, верно, пришли в себя, потому что вскоре голоса их запрыгали уступами, быстро сладившись в продолжительную и оживленную беседу. Всего выше подскакивал голос Зеебальда, и Анне Марии, которая снова легла в постель и не думала даже подслушивать их, удалось с налету подхватить несколько одиноких и несвязуемых друг с другом восклицаний своего супруга.
– Случай?! – Так это – если б не погода. – Ну? – И вас не… – удивлялся Зеебальд, – остальные слова его, равно как и голос гостя, наглухо вмуровывались в стену скучным гутором. Гутор этот был крут и нерастворим. Последовало непродолжительное молчание. Заговорил гость. Анна Мария задремала.
– Вы?! Вы сами?! – громогласно и негодующе кричал за стеной Зеебальд. Анна Мария открыла глаза. За окном распространялось горячее и сухое щебетание птиц. По стене же вязко пласталась и слоилась речь гостя. Анна уставилась на рдяный узор, который выжигала на бордовых обоях занимающаяся заря. Она подложила голый полный локоть под разгоряченную щеку. По городу шла круговая перекличка петухов. <…>
– Сегодня?! – Были там? – Играть?.. Вы могли? Чтобы я… на том же органе!
Но затем Зеебальд, вероятно, услышал от своего гостя что-то успокоительное, потому что после этих его выкриков старческая речь их выровнялась настолько, что трудно было решить, когда кто из них говорит; прерываемая частым кашлем посетителя, речь эта громоздилась и осыпалась, ползла и выветривалась, наглухо втягиваясь в стену и застревая в ней.
И Анна Мария снова задремала. Она угодила в самую глушь и дичь одолевающей дремоты и надолго увязла в ней. Она была на 25 лет моложе мужа, любила и умела спать. И она не слышала.
– Вы думаете? – Нет. – Соглася-яятся! Что вы – они? Нет. Как вы можете?..
Потом было кем-то из них явственно упомянуто имя Туха и вслед за ним после небольшого промежутка назван вслух Штурцваге. Но об этом можно было только догадаться: Штурцваге был помянут гораздо неувереннее и тише, чем Тух.
Так рано и так необычайно начался день заседанья в ратуше для Зеебальда. Но сам по себе этот непомерно долгий день начался еще раньше. Ни души не было на призрачных, непрозревших улицах городка, и только кишмя кишели в нем черепитчатые крыши, как бесплотные привидения, бесшумно умывавшиеся холодною мутью слабо означающегося рассвета, – ни души не было на улицах, на которые пала роса, смочив холодным потом лобные выпуклости мостовых, – мостовых и зданий, проступавших за слюдяною <пеленой> тумана, как след от округло раскрытого рта по выпотелому оконному стеклу; ни души не было на них, говорю я, когда среди всех прочих бестелесных <зданий> родилось новое, в этот миг только на свет божий появившееся и более всех прочих бестелесное здание: это было здание из <звуков>, оно простонало, заволакиваемое неодолимой отдаленностью, и отстонало затем. Отстонало не потому, чтобы оно ушло в землю, как где-то воздвиглось оно, выйдя из земли. Ибо уловить его можно было только в его появлении и только как нечеловеческую попытку заживо похороненных – сдвинуть с места тишину. И только одно мгновение фантом этой осторожной стройности отличался от призрачного воздуха, призрачных крыш и призрачной росы. По истечении этого мгновения – он перестал от росы отличаться и его негде уже было искать.
Ни души не было на площади Св. Елизаветы, когда козою низко загнусавили два утеса. Вся каменная мякоть их отяжелела внезапно, до основания пропитавшись гнусавым и дребезгливым, невозмутимо протяжным сопением.