св. Павла к Римлянам 7 – я привожу странное сексуализованное сравнение между верующим, избавленным от Закона, с прелюбодейкой, которая после смерти своего мужа свободна и может жить со своим любовником:
Разве вы не знаете, братия (ибо говорю знающим закон), что закон имеет власть над человеком, пока он жив? Замужняя женщина привязана законом к живому мужу; а если умрет муж, она освобождается от закона замужества. Посему, если при живом муже выйдет за другого, называется прелюбодейцею; если же умрет муж, она свободна от закона, и не будет прелюбодейцею, выйдя за другого мужа. Так и вы, братия мои, умерли для закона телом Христовым, чтобы принадлежать другому, Воскресшему из мертвых, да приносим плод Богу.
Разве это не значит, что любовь сама по себе – грех, если извлечь ее из порочного круга присущего ей противопоставления Закону? Жизнь – грех, если она подчинена Закону, а любовь – чистая жизнь, извлеченная из сферы Закона. Ключевой гегельянский урок здесь заключается в том, что неправильно задавать вопрос: «Навечно ли мы обречены к разрыву между Законом и любовью? А может ли иметь место синтез между Законом и любовью?» Разрыв между Законом и грехом имеет радикально иную природу, чем разрыв между Законом и любовью: вместо порочного круга взаимного подкрепления мы получаем ясное различание двух различных сфер. Когда мы полностью осознаем сферу любви в ее радикальном отличие от Закона, любовь в некотором роде уже победила, так как это различие видимо, только если мы уже погружены в любовь и рассматриваем вопрос с точки зрения любви. В этом точном смысле не требуется дальнейший «синтез» между Законом и любовью: парадоксальным образом их «синтезом» уже является сам опыт их радикального разделения. И именно то же самое касается и гегельянской любви, которая является диалектическим «синтезом»: она разрешает беспорядок «противоречия», утверждая ясное различие. Поэтому я не могу одобрить характеризацию Милбанком диалектики Гегеля как
некоей пародии [подделки]… ортодоксальной католической идеи, что Творение действительно существует, хотя оно и невозможно. Парадокс утверждает полную реальность невозможного и противоречивого, тогда как диалектика провозглашает, что существующее противоречие должно быть уничтожено, так как оно является противоречием, хотя оно и существует. Диалектика – как бюрократ-администратор, утверждающий, что странное здание, возведенное в городе без разрешения, не может находиться на своем месте, так как оно стоит без законного обоснования, и, следовательно, его следует втихую снести глубокой ночью, чтобы яркая заря явила: здание всем только показалось раннее, в день туманов и миражей.
Как описание элементарной логики диалектического процесса, этот пассаж упускает из виду два ключевых момента. Во-первых, так как для Гегеля несоответствие эмпирической реальности своему понятию всегда указывает на недостаточность самого понятия, диалектический бюрократ-администратор не только бы снес неразрешенное здание, но и втайне изменил бы сами правила того, что юридически обосновано. Во-вторых, для Гегеля «разрешение» противоречия заключается не только в отмене различия, но в его полном принятии: в диалектическом «примирении», различие не стирается, но принимается как таковое. Даже Лакану потребовалось долгое время, чтобы достигнуть понимания этой идеи. По мере развития своей мысли Лакан искал «точку стежка», связь, которая бы удержала вместе S (символическую видимость) и J (Реальное jouissance) или хотя бы являлась посредником между ними. Основным решением было возвысить фаллос до статуса означающего или отсутствия означающего, что, как означающее кастрации, занимает место jouissance внутри символического порядка. Также в лакановской теории есть сам объект а как избыток-наслаждения, вызванный потерей jouissance, являющейся оборотной стороной вхождения в символический порядок, как jouissance, расположенное не на стороне реального jouissance, но, парадоксальным образом, на стороне символического. В своем тексте «Lituraterre» он в конце концов оставляет этот поиск символического шишковидного тела (железы, являющейся, согласно Декарту, локусом взаимодействия между телом и душой) и принимает гегельянское решение: S и J вместе удерживает сам разрыв, навеки разделяющий их, так как этот разрыв конститутивен относительно их обоих: Символическое возникает через тот самый разрыв, отделяющий его от полного jouissance, а само это jouissance — дух, порожденный разрывами и дырами в Символическом. Чтобы обозначить эту взаимосвязь, Лакан вводит термин «littorale» («прибрежный», созв. «literale», «буквальный». – Прим. пер), относясь к букве в ее «прибрежном» аспекте и, следовательно, «вычисляя ту одну сферу, [которая] целиком создает для другой границу, потому что они чужды друг другу и не впадают во взаимное отношение. Разве краем зазора в познании не является очерчиваемое им?»[466] Так что когда Лакан говорит, что «между знанием и jouissance есть прибрежное»[467], нам следует понимать под этим воззвание к jouis-sense (смыслонаслаждению), букве, сведенной к синтому, означающей формуле наслаждения. В этом заключается последнее позднее «гегельянское» открытие Лакана: совпадение двух несовместимых измерений (Реального и Символического) поддерживается самим их расхождением, т. е. различие конститутивно по отношению к различаемому. Или, говоря более формальным языком, само пересечение двух сфер конституирует их. Именно поэтому в психоанализе не бывает вытеснения без «возвращения вытесненного»: симптом (в котором возвращается вытесненное) поддерживает вытесненное содержание (то, симптомом чего он является). Сфера этого пересечения – сфера «экс-тимности» (интимного внешнего). Нам следует здесь вспомнить понятие «переходного объекта» Винникотта, как моста между внутренним и внешним мирами, места, где оба мира безперебойно взаимодействуют с помощью первого собственного «не-я»: ребенок утверждает свое право над объектом, любовно обнимаемым, а также воодушевленно любимым и калечимым. Объект никогда не меняется, если его не меняет ребенок; он, должно быть, предоставляет ребенку тепло, трогает его или обладает некой текстурой, или же делает что-то, что как бы показывает, что у него есть собственная витальность или реальность. Он происходит извне с нашей точки зрения, но не с точки зрения ребенка, и он также не происходит изнутри. Его судьба состоит в дезинвестиции, так что по просшествии лет он не столько забывается, сколько оказывается «в лимбо»: он не делается «внутренним», и чувство к нему не обязательно подвергается вытеснению; он не забывается и не оплакивается. Он теряет свое значение, а это потому, что переходные феномены стали диффузными, распределились по всей промежуточной территории между «внутренней психической реальностью» и «внешним миром, будто воспринимающимся двумя людьми совместно». Эти объекты, опять же, поддерживают разделение, они разделяют, выступая в качестве «мостов».
Общественное воображение зачаровано минимальным элементом, который в недееспособном теле поддерживает связь между внешней реальностью и психикой и, следовательно, является крошечной хрупкой «дверью в душу»: мизинцем Стивена Хокинга, единственной частью тела, которой парализованный Хокинг может пошевелить, или еще более чрезвычайным состоянием Жана-Доминика Боби, который после трех недель в коме очнулся в больнице в состоянии «синдрома запертого человека», крайне редкого состояния, в