Музыкант, наконец, перестал настраивать первую скрипку. Направник перестал демонстрировать держащие на нервах партер белейшие манжеты. Они давно были поглощены и втянуты, как эти пешеходы в улицы, в лобазы, не монастыря – не музыкальной пустоты, – в игру великого.
Кин вышел… Последней музыкальной фразой (паузой) была часовня «Матерь Всех Скорбящих» – это граничило с голосовой возможностью скрипки. Скрипка добирала уже, как обертывавшееся над звездами озеро небо, тогда как звезды слишком навалились (они очутились теперь в обратном зеркале: озеро со звездами падало сверху, небо тонуло и втягивалось в болото), звезды были на куполе часовни. – На нее нельзя было глядеть без головокружения. Выносили чей-то гроб…
Музыкант испытывал тоже головокружение: стоя на одной ноге и отводя, как бы в падении, другую, он старался так, не перелив ни капли и не нарушив двух глубин, – переместить их звуком; и затем играть на самых низких и успокоительных, – как бром, тупящих нотах. И тотчас же вас усыпить, не дав почувствовать всей остроты падения.
В тех случаях, когда рвут связки самых эластичных сгибов, дают страдающему морфий.
И шок, закупоривающий дыхание скрипачу, излечивался глотком воды.
Была даже салфетка, предохраняющая шею… Часовня была этим бромом.
Низкими нотами колокола лечили скорбь…
4
Кин
Он – двое – прошли широкую вдоль целой улицы писанную забором рекламу – «Жестяно-гвоздильный завод»… Дом, глядевший из тупика вдоль этой улицы, был желтым гробом: – форма его, – то, что он был с мезонином, – казалась пирамидой гробов с последним сверху; вокзальный цвет окраски.
Дом-гроба́ поглядывал восемью глазами с куриной слепотой гераней в стеклах (о, этот запах цветочного горшка!) вдоль жестяно-гвоздильной улицы. Название ее было «Прогонная» и черный палец «к сапожнику» указывал и, – куда гнать. Он мог быть истолкован двояко – этот черный палец…
На ней постоянно дул сквозняк. Одна щель выходила сквозь все восемь заплесневевших разгераненных глаз тремя такими же с затылка. На сквозной двор – дальше, через Неву, на Охту.
Там был лес, туда тянуло пригород в праздники. И эхо условленного оклика «рябина-рябинушка!» долетало оттуда, как «нуу штоо?!». Этим кончалась щель. Дальше была уже географическая карта Европейской России и – в бинокль ее не было видно.
Другая – с противоположного конца. – На этой щели была надпись «Чайня С. Букетова».
Синяя вывеска, – недавно выкрашенная, пахла дешевой шоколадкой в желатиновой обертке с вклеенным ангелом или букетом, той, которой украшают елки в пригородах их благотворители (из года в год снимая и пряча в жестяную коробку до следующих вихрастых поколений).
На вывеске С. Букетова по естественной ассоциации вывесочных дел мастера – два розовых букета (наследственной герани в рыжих глиняных вазочках).
Не жил ли С. Букетов в грободоме? И не нарочно ли «чайня», имевшая такой же мезонин и шпиц на нем, и высунулась брюхом вперед и отошла на мостовую два лишних шага, чтобы беззастенчивый Эс. Бук (назовем вкратце) мог всеми восемью подслеповатыми оттуда наблюдать из-за сербаемого и студимого блюдечка (с букетами же) и одурманенного соседством с ним самовара – свой увеличенный «с расчетом на сто персон» самовардом и гордо домысливать, мокая усы и приглаживая к шее бороду, о том, что – переулок-то, собственно, наш , ибо на нем, окромя сапожника Семиона Владимирова, никто не вывесил вывесок и не приглашал к себе, и не потому ли (наконец да!) – и называется он «Прогонный», что по нему не столько раз проходят глупые рогоживотные на пастбища, сколько бегает Мишка, Терентий и прочие половые чайного дома Семиона Букетова и Сам старший тезка сапожника, Семион Титыч Бук., как крещен был маститый «чаепытыч» добрососедством с неоскорбительным дружелюбным лукавством… Елочным благотворительством казалась вывеска, и ей не приходилось жаловаться на неблагодарность.
Посетители захаживали, засиживались и хвалили… Этим людям, чьи чаянья не кончались, а лишь начинались за чайной вывеской, <…> холились чаянья, о которых в голову не приходило потребляющим густой, на соде настоянный кипяток.
Чаянья эти простирались вплоть до вещей политического порядка. Вплоть, например, до мечты о конституции (купеческой), где бы благородные роды принуждены были сесть рядом с благородным капиталистом в столь засаленной поддевке, пахнувшим канарейкой и цветочным (геранным) горшком, чьи бороды напоминали запыленные и сбившиеся от частой мойки тюлевые занавески.
Круто деревянными были шаги по этому переулку, когда на утренней и вечерней заре приходили, мыча, животные, пахло временами Ноя.
____
Никифор припомнил осень прошлого и лето будущего года.
Он вспомнил, как ветер, дувший постоянно вдоль Прогонного, взметал бумажки; бумажки танцовали. После танцовали девушки; на них были цветные косынки: – гурьбой они вошли и вышли со смехом, относящимся к нему, – со смехом, полным молодых восторгов странному, так взволновавшему их посетителю и доброго пути ему, – вытанцевали, а не вышли они на крыльцо, и еще ветер долго доносил обрывки звонких голосов, как клочки дорогих писем, разорванных и пущенных по ветру.
Два года, прошлый и будущий, дугой перегибались над настоящим – таким недотрогой, – хохотали и радовали. Алгебраическая формула с двумя неизвестными, веселая шарада – наслаждение для гибкого, свежего, требующего движения ума. Темперамент был окован ненужной миссией. Меловою маской миссии прикрыли и хотели придушить румянец. Маска срывалась, румяня щеки еще сильнее.
Но слепщик шел рядом и примеривал белые, как гипс, слова к душе взбунтовавшегося вдруг спутника.
Он и он : у четырехскулого появилась тень и раздражала. Игра случайно находила новые поводы, тема варьировалась. Кин играл.
5
Комната
Занавес опять отдернулся, открыв болото и четыре корпуса; один был институтом, остальные – приютом сумасшедших – материалом института, здесь их изучали. В них искали разгадку – ключ к бытию. Свое падение неизбежное старались знать заранее, к этому выработался элементарный вкус. Кин вышел – пригород торжествовал : галерка хлопала им сумасшедшими домами.
Никифор и Даниил искали комнату. У них был старый адрес брата, оставшегося в следующей паре: «Морев – рабочий цеха медников. Екатерининская 9.1». Они дошли. Хозяева их знали по фотографиям, оставшимся от прежнего жильца. Их напоили чаем с леденцами, сырыми блинчиками из картофельной муки (по рюмке водки) и показали комнату: ту самую, в которой жил Глеб. Алексей Михайлович Морев обещал пристроить на завод.
– Что, не хотите быть табельщиками?
– Ну, нет, в жестяницкий не рекомендую: будете вот так токовать, как я, весь разговор испортите. Куда-нибудь уладим. Токарями. На механический не выйдет! Ладно!.. Как Глебушка?..
Да, комната была «та самая», то есть в ней были все признаки, идущие из будущего. Угадывали по приметам: когда уселись здесь, казалось, вот и возвратились из долгих странствий.
Горька была чаша этой комнаты, но в этом-то она больше всего и ценилась. Горечи ль не быть? Только скорее бы все шло и делалось. Они томились.
Старшая, Леля, принесла цветок в старой коробке из-под монпансье (здесь называли это «ландрином»). Цветок посажен Глебом: ему уже три года. Он периодически то умирает, то оживает вновь, сейчас он ожил – да, «с неделю места». Ожил, извольте видеть!..
– Как Глебушка? Где есть сейчас? – спрашивает Алексей. Условлено было не говорить, что Глеб приехал.
– Работает – эсерничает.
– Та-ак… А вы – позвольте?..
– Мы – большевики…
Посмотрел, порезал ножиками глазных щелей: выдерживают.
– Это спокойнее, хотя и не по времени, я тоже записался в партию, с неделю места. Обмякли народовольцы-то: Исусис-то!.. Опять же фронт…
В двух местах продранные со стены шпалеры открывали прежнее. Два голубых засиженных квадрата дышали плесенью и вместе зноем каникулярного – мухолетописи.
Нужна решимость Сведенборга, чтобы стены означали Ангела, – две рамы – выклеванные глаза, кровати были полюсами, стол бел и холоден, как лед, – безмолвье скатерти сибирской ночью, – окно трещало; не влезал, что ль, гроб?
Кресло – последнею попыткою бессмертия, – печь из железных листов, круглая, окрашенная под цвет легких, – свидетель и уничтожитель. В такой комнате должно завести пса, вертящегося со времен Гете, и все это имело бы тысячу других значений. Беднейшая из бедных комнат могла быть лучшим снарядом, чем тот, что выдуман Райтом. Времени в ней не было, она была вся в настоящем. Решили поселиться здесь. Им дали зеркало. Привесили. Ушли.
– Могучие неврастеники, – сказал о них Морев.
6
Первая ночь
Опять они на Невском.
Вечер – музыкальное приготовление к ночи. Опять темп бешеннейших встреч в ином, не сжитом с ними мире. Пульс неизвестных жизней пропитывал, как малярия. Сердце стучало в голове и мыслило…