— На конь! — крикнул Ходзевич, садясь в седло.
— Ну, желаем удачи!
Лошади рванулись, и отряд тронулся по узким московским улицам.
Город уже проснулся. На площади толпой стояли извозчики со своими странными колымагами и двухколесками. Торговые ряды были отперты, и купцы в своих остроконечных шлыках и разноцветных кафтанах громкими голосами расхваливали свой товар, но при виде польского отряда вдруг смолкли.
— А не любят они нас! — сказал Ходзевич.
— Разве есть за что? — возразил Свежинский и прибавил: — Но что за быдло! Сколько их, сколько нас, и мы над ними господа теперь! — В его голосе слышно было презрение.
Вдруг с его головы от сильного удара слетел шлем и покатился по улице.
— Шапку долой, схизматик! — вопил пред ним, махая палкой, какой-то исступленный старик, босой и почти нагой.
Свежинский в ярости схватился за меч, но Ходзевич удержал его:
— Оставь! Что говорил Гонсевский!
В этот миг удар палки сшиб и с его головы шлем. Пахолики бросились поднимать. Жолнеры сдвинулись и обнажили мечи.
— Снимайте шапки! — закричала толпа. — Это — икона наша!
Ходзевич увидел в воротах, под которые они ехали, икону. В другое время он показал бы себя, но теперь желание найти Ольгу пересилило его гнев, и он, пришпорив лошадь, увлек за собой отряд.
— Будьте, анафемы, прокляты! — донесся до него исступленный крик старика нищего.
Московские люди, видя бешено скачущий отряд, едва успевали сторониться на узких улицах.
Через полчаса поляки выехали из города. Свежинский оглянулся и злобно сказал:
— Я спалил бы это осиное гнездо!
— Подожди, все наше будет! А пока Ольгу мне, Ольгу! — воскликнул Ходзевич.
Они убавили ход коней и поехали рысью.
— Ты хорошо расспросил Млоцкого?
— Чего! Сто раз расспрашивал! — ответил Ходзевич. — Теперь доедем до Можайска, отдохнем, а от него и тронемся в дорогу.
— А в Можайске наши?
— Там же Струсь, а у него Добушинский, Одынец и Кравец. Добрые рыцари!
Можайск являлся как бы передаточным пунктом. Жолкевский не напрасно послал туда часть войска. Полк Струся оберегал дорогу и во всякое время мог помочь Гонсевскому и своим товарищам в Москве.
Город обратился в военный стан. Он был много меньше Москвы, и полковник Струсь не боялся населения. Каждую выходку против поляка он казнил смертью, и поляки своевольничали как хотели.
Добушинский и Одынец приняли Ходзевича с его другом радостно, словно родных.
— А Кравец где? — спросил Ходзевич.
— Кравец поехал за стацией! — ответил Одынец. — Он любит это!
— Ну а пока к столу, панове. Чем богаты! Прошу! — перебил Добушинский и, обращаясь к Ходзевичу, добавил: — А твоих людей я велел напоить и накормить в холопской избе.
— Благодарю! — ответил Ходзевич, подходя к столу, на котором питья было больше, чем еды.
Все дружно напали на напитки, и скоро разговор оживился.
— Ну а как у вас там? — спросил Одынец.
— Собачья жизнь! — махнул рукой Свежинский.
— А что? Ведь там добра всякого много. Для чего же вы шли туда?
— Э, что говорить! Кабы не гетманы наши. Видите ли, Жолкевский, известно, рыцарь славный, но и осторожный, как трус. Он все говорил: «Нас мало, москвичей много, опасно задирать их!» — и сам сбежал.
— Он с полком уехал?
— Нет! Положим, взял только конвой, а все-таки утек. Головой поставил Гонсевского, а тот еще трусливее.
— Ну?
Свежинский кивнул головой.
— Пана Блонцкого, хорунжего от Зборовского, знали? Ну так помяните его душу!
— А что?
— Да пьян был, выстрелил в икону москалей, что на воротах. Что же думаете? Наш гетман отрубил ему руки, ноги; к воротам их прибил, а тело сжег!
— Да где же это видано! — воскликнул Добушинский.
— Ну вот! — мрачно сказал Свежинский. — Пан Тарновицкий попа ударил, ему руку отсекли. Что же это? А вы говорите — богатый город! Весь полк Зборовского гудит, как улей.
Одынец покачал головой.
— У нас лучше. Что хотим, то делаем. Не хотите ли девчонку, пан мой?
Свежинский махнул рукой.
— Кабы пьян не был!
— Может, ему? — И Одынец лукаво мигнул на Ходзевича, все время сидевшего молча.
— Оставьте его! — ответил Свежинский. — Вы лучше покажите, где нам лечь. Ведь он чуть свет встрепенется.
— А тут мы вас и положим! Гей, Антусь, Петрик!
Вошли два пахолика и стали устраивать на полу постели, а через час все спали, оглашая комнатку храпом.
И снова, едва рассвело, Ходзевич был уже на ногах и торопил с отъездом. Еще солнце не поднялось и было сумрачно, когда они выехали из Можайска.
— Куда же мы? — спросил Свежинский.
— А прямо к тому монастырю, о котором Млоцкий рассказывал, а с него и начнем по лесу шарить. Я знаю манеру шишей. У них здесь где-нибудь притон есть, и в нем они Ольгу держат, потому что куда ее деть?
— Пожалуй, ты прав, — согласился Свежинский. — Ну, с Богом!
Они прибавили рыси. Темный лес окружил их со всех сторон. Два раза они останавливались отдохнуть и закусить и к вечеру подъехали к монастырю. Его развалины представляли тяжелое зрелище.
— Бррр… — сказал Свежинский. — Так и думается, что тут все привидения. Ишь!
Мимо них юркнула летучая мышь. Застонал и заплакал филин.
— Ну, здесь и переночуем! — решил Ходзевич, слезая с коня. — А потом авось и найдем Ольгу среди проклятых шишей.
Увы, эта первая попытка Ходзевича возвращения себе любимой княжны обошлась ему дорого: он сам попал в руки страшных шишей.
«Шиши» вначале было прозвищем обидным, но спустя немного стало грозным именем для поляков. Разоренные крестьяне, тягловые мужики, люди служилые, посадские, мещане, нередко дети боярские и дворянские собирались в отряды и вели партизанскую войну. Почти все они были обижены поляками и казаками, обижены смертельно, и смертельной враждой горели их сердца. Не зная устали, они шныряли здесь и там, отбивали обозы, нападали на малые отряды, и их жестокость не уступала польской.
Между ними было немало прославленных имен: так, в Юрьево-Польском уезде славился Федька Красной, в Решме — Григорий Лапша; немало страха нагнали Ивашка Кувшинников, Федор Наговицын, Илейка Деньгин, за головы которых поляки обещали и пять, и десять, и пятнадцать тысяч злотых, но в последнее время едва ли не затмила их славу шайка князя Теряева-Распояхина. Полякам еще не было известно имя князя, но его шайку они быстро отличили от прочих по качеству оружия, по быстроте натиска, по безумной отваге и, главное, по жестокости.
Словно демон обуял князя Теряева. Месть, месть и месть — и ничего, кроме этого чувства, не знало его сердце, в глубине тая смутную надежду найти Ольгу. Он мстил полякам за нее, за свои раны и за тот долгий обман, из-за которого он был изменником своей родине. Когда он увидел, что сделали поляки на Руси, его сердце готово было разорваться от тоски и стыда.
«И я дружил с ними!» — повторял он про себя со стоном, и теперь адская злоба на них закалила его сердце.
Как дикий вепрь, носился он по всей Руси, ища Ольгу, везде узнавая про нее и в то же время мстя полякам. Под Смоленском он навел на них панический ужас, был под самой Москвой у Можайска, уходил ко Пскову, и везде оплошавшие поляки попадали в его руки. Князь был крут и скор на расправу, не зная пощады. Ни один поляк не ушел от него живым, и даже близкий ему Антон крестился, когда слышал короткий, но ясный приказ: «На кол!»; и где бы Теряев ни был, позади него, как страшный след, оставались скорченные фигуры посаженных на кол поляков.
Князь словно закалился в жестокости, и его сердце не знало ни пощады, ни жалости. Люди любили его, как отца, и слепо шли за ним, куда бы он ни вел их.
Недалеко от того места, где остановился Ходзевич, князь Теряев-Распояхин временно разбил свой стан в лесу, на поляне. Его люди уже спали, сытно поужинав. Князь обходил посты, чтобы тоже лечь отдохнуть, и сказал своему наперснику Антону:
— Пусть в Москве бояре выбрали Владислава и замирились. Но не всей землей они это сделали, да и мне не по нутру. Опять, чай, и ты слышал, что ляхи в Можайске творят, а теперь еще им города на откуп отдали, так они там что хищные звери. Нешто можно терпеть такое?
— Так оно, так, господин, — начал Антон, — а коли и на Москве…
— Оставь! — нетерпеливо перебил его князь. — Да если вся Русь станет крест целовать этому схизматику, я один отрекусь и, пока жив буду, не пойду к ним для крестного целования. Ты откуда?
Пред князем выросла фигурка юркого Еремки.
— А на разведку ходил, — ответил он, — так вот…
— Поляки? — быстро спросил князь.
— Они!
— Много? Далеко отсюда? Сколько?
— Туточка недалече. Монастырь был, так в ем спят теперя. Я посчитал — коней сорок, не боле.