Надежда Васильевна нервничала и волновалась, потому что Хлудов был печален и уклонялся от ее ласк. А она робела перед ним, как девочка.
И, к довершению всего, она была недовольна собой. Все это необычное смятение ее души отражалось невыгодно на ее игре, и это даже Микульский заметил.
— Сам виноват, старый дурак, — с горечью сказала она ему. — Кто тебя просил сплетни разводить?
Микульский извинялся, чуть не плакал, целуя ее руки.
— Ну, вот, бей!.. Бей меня, старого черта, — говорил он, подставляя спину.
— Эх! Полно юродствовать!
— Запамятовал, подлец… Пьян был… Хоть разрази меня на месте, ничего не помню, что молол.
Потом и сам рассердился. Что за ерунда, в самом деле? Ревновать к прошлому? Да еще кого? Актрису?.. Да еще какую? Которая всю жизнь возбуждала такие страсти…
— Нужно дураком быть… Я не знал, красавица, что он у тебя такой дурак. Пришел покушать к шапочному разбору, а спрашивает, где пирог?.. Где он раньше-то был?
Надежда Васильевна даже рассердиться не могла, только побледнела, и угол ее рта нервически дернулся. Да… конечно… Зацелована, захватана чужими руками… Такую ли ему — чистому — надо было любить?
В этот вечер, опять она играла много ниже ожидания и собственной оценки, потеряв способность перевоплощаться. Печальное лицо Хлудова неотступно стояло перед ней и не давало забыться.
Объяснить ему? Что объяснить? Обман претил ей, возмущалась ее гордость. Если он спросит, она откроет ему всю правду, чего бы это ни стоило! Нельзя на обмане строить счастье! Рухнет все равно. Это было убеждение, вынесенное ею из опыта прошлого.
Но он не спрашивал. А заговорить она не решалась.
Она припоминала…
Да, эту неровность в игре, это бессилие перевоплотиться в данный образ и забыть о себе, о личном, она уже испытала и раньше, когда страдала от охлаждения Хованского, от неверности Мосолова.
И тогда еще ей изменяло искусство. Или она сама изменяла ему?.. Она играла так же неровно, часто совсем без жара, без вдохновения. И мучилась этим сама, и не прощала себе своей слабости. Но теперь это состояние становилось хроническим. Она была вся в зависимости от настроения. А настроение, то или другое, давали ей ласки Хлудова или его печаль, его лишний поцелуй, его неожиданное молчание. Всегда теперь она была какая-то растерянная, тревожная, насторожившаяся. Не было отрады в творчестве. Не было забвения на сцене. И что всего хуже: неудачи в работе волновали ее несравненно меньше, чем неудачи в любви. В редкие минуты отрезвления она сознавала позор своей измены. И ей было страшно. Разве это не было падением? Разве это можно было простить?
— Надежда Васильевна, я к вам с горячей просьбой…
— Что такое?
Глаза уже тревожно расширились. Но Бутурлин не хотел уступить ей дороги за кулисами.
— Завтра нет спектакля, а в воскресенье, в ночь, я уезжаю. Подарите мне полчаса! Погуляем в саду… как тогда… посидим над обрывом…
В ее лице мелькнула тоска. Ах, она сама так мечтала об этом вечере, об обрыве, о прогулке! Но не с ним, не с ним…
— Надежда Васильевна, умоляю вас! Ведь мы уже никогда не встретимся. И вы сами понимаете, почему… в моей порядочности, надеюсь, вы не сомневаетесь? Мне хотелось бы сохранить вашу дружбу… унести на память хотя бы полчаса, о котором стоило бы вспомнить!
Так он уезжает? Наконец!!
— Хорошо… Заходите, — сквозь зубы кинула она.
…И вот они сидели опять в саду, над обрывом, на той самой скамье, под теми самыми деревьями. Ничто не изменилось здесь, и через пять лет все останется таким же: и эта скамья, и эти деревья, и эти дали за Волгой, и звезды, что мерцают через сетку ветвей.
Не будет только того, чем она владеет в этот короткий миг жизни: быстротечного счастья, юной любви Хлудова. Не удержать его желаний, как не удержать бегущей внизу воды…
— Как вы далеки от меня! — вздохнул Бутурлин, целуя ее инертную руку. — Даже здесь, где мы были так счастливы всего какой-нибудь год назад, вы полны мыслью о другом.
Она невольно улыбнулась. Он — умница. Этого у него не отнимешь. И воспитанный человек. Тоже очень ценно.
— Спасибо вам, голубчик, за такт, который вы…
Он схватился за виски.
— Ах, Бога ради, не благодарите! Я уезжаю, потому что мне слишком тяжело чувствовать себя лишним там.
Он смолк внезапно.
— Полноте… Ваш каприз пройдет бесследно.
— Не оскорбляйте меня! — оборвал он ее дрогнувшим голосом, отчего сразу омрачилось ее лицо. — Это не каприз. Я никогда никого не любил так, как люблю вас теперь.
Она насильственно усмехнулась.
— Давно ли вы меня полюбили? Еще месяц назад я была для вас одной из многих…
Он вдруг взял ее за плечи и повернул к себе ее лицо.
— Надя! Надя… Замолчи… Стыдно! Вспомни все, что было между нами… Разве была тут ложь? Грязь?.. Предательство? Измена? Не потому ли так прекрасна была наша любовь, что она была свободна и не знала страха, и не знала завтра!.. Ну, пусть ты полюбила другого! Разве я кляну?.. Разве я смею упрекать?.. Разве ты мне что-нибудь обещала?
— Тише!.. Тише…
— Нет здесь никого… Не бойся!.. И я буду говорить шепотом… Слушай, Надя: если б я был глупее, если б я был моложе, я упал бы пред тобой сейчас на колени и ползал бы у ног твоих, моля подарить мне из жалости последнюю ласку… И я верил бы в силу слов над женщиной… и в то, что эта брошенная ласка может погасить желание… Если бы я был только развратником и не уважал тебя, я мог бы рассчитывать на каприз, на чувственную вспышку, на то, что разбужу память чувств…
— А ты на это не рассчитывал, когда позвал меня сюда?
— Не стану лгать… И это было. Но только в первые дни, когда меня ошеломила твоя холодность… Но ведь я видел вас вместе, видел, как ты глядишь на него, как следишь за каждым его движением… Моя гордая, прежняя Надя… Где теперь твоя гордость? Мне жаль тебя. Мне за тебя страшно. Твоя любовь — безумие, ошибка, падение, измена себе… О, ты слишком умна, чтобы этого не понимать! И, конечно, ты была права, когда без колебания пошла сюда со мной. Чего тебе бояться сейчас? Если б я даже умер у твоих ног, ты не почувствовала бы раскаяния. Мало того: ты через час отдалась бы своему любовнику. Ты — женщина. Ты влюбленная женщина. Нет более жестокого и прямолинейного существа!.. Нет, я не буду молить тебя о любви. Скажи мне только, за что ты меня разлюбила?
Она молчала, глядя в небо. Что сказать? Разве она знает?
— Молчишь?.. Ну, хорошо… Я сам понял.
— Ну? — тревожно сорвалось у нее.
— Я был глуп, поверив в то, что женщина, даже такая недюжинная, как ты, удовлетворится чувством без договоров и обязательств. Я должен был брать с тебя клятвы в верности и клясться сам. Я должен был забрасывать тебя письмами, вечной тенью реять над тобой, подозревать, упрекать, угрожать, напоминать, требовать… Я должен был заковать крепкою цепью твою волю, твои порывы, твои мечты… Разве уважаете вы чувство свободное и гордое? Вам — даже лучшей из вас, даже самой сильной — все-таки нужен властелин. И этот мальчик уже вошел в свою роль. Не знаю, умен ли он, но он инстинктом угадал, что ты жаждешь рабства. Он пришел вовремя. А может быть, ты всегда была такой, а я тебя идеализировал? В любви ты — женщина, как все…
Надежда Васильевна невольно закрыла лицо руками. Ей стало страшно. Он точно раскрыл перед нею ее собственное сердце.
Он взял ее руки и поочередно поцеловал их.
— Я мечтал когда-то, что мы состаримся вместе, что наша любовь переживет и разлуку, и время.
— Полно, голубчик!.. О чем тебе жалеть? Я старше тебя. Мне уже за сорок… У меня дочь невеста. Тебя потянет к молодости, как и меня, — видишь, — потянуло.
— Разве дело в годах? Такую, как ты, я уже никогда не встречу… Когда я был еще студентом, я мечтал полюбить гордую, сильную женщину, товарища в любви, смелую, как мужчина, в своих увлечениях. И ты — одна ты — была такою… Что случилось? Почему все рухнуло? Скажи… ты давно его любишь?
Она ответила ему широким, удивленным взглядом.
— Я его любила всю жизнь.
Это сорвалось у нее так непосредственно, с такой потрясающей искренностью, что Бутурлин почувствовал себя выбитым из колеи.
«А меня?..» — чуть не крикнул он. Но не хватило духа. Расстаться с последней иллюзией теперь, когда он потерял все? И ему вдруг до слез захотелось обнять эту женщину, вернувшую ему юность, дарившую ему радость, осуществившую его прекрасные, несбыточные мечты.
Но она вся была полна другим. Она уже не принадлежала себе. Вся она была чужой собственностью, более чуждой ему, чем первая встречная женщина, платье которой прошуршало вон там, на дороге.
— Уже поздно. Пора! — расслышал он ее тревожный голос.
Да. Пора…
Когда они шли обратно, не оглядываясь на эту скамью, на этот обрыв, на эту манящую даль, он чувствовал себя старым, лысым, смешным, ненужным.