— Получить удар? Да, думаю, того.
— Того ли он хотел?
— Ты понимаешь, что он быд самым крупным акционером, или нет? Я сделал ему столько денег, сколько ему и не снилось никогда. Я сделал Имре Хорвата мультимиллионером, когда он уже не мог даже управлять собственной компанией. Это ты понимаешь, нет?
Чарлз что-то говорит, с такого расстояния не слышно, швейцарской стюардессе, та смеется, берет его билет. Чарлз оборачивается и невнятно машет Джону — жест, который показывает глупость прощальных отмашек в аэропортах. Чарлз ступает в узкий деревянный тоннель, на другом конце которого — Нью-Йорк. И уходит. Окон нет, неоткуда посмотреть, как самолет разбегается или взлетает. Все здание вполне сошло бы за второпях выстроенную студию звукозаписи. Джон шаркает на выход, мимо угрюмых рядов такси, платит за стоянку из тех денег, которые Чарлз сунул ему в руку перед посадкой. И все? Это и есть конец эпохи?
Джон отъезжает от аэропорта и видит, как Чарлз снова идет к посадочному тоннелю, снова показывает билет хорошенькой швейцарской стюардессе у входа, но на сей раз Джон добавляет смысл и надлежащую концовку. Рев, небеса с грохотом разверзаются: оскорбленное божество не потерпит, чтобы события кончились пшиком без всякого урока. И Кристина Тольди — огненный, пульсирующий, бесполый ангел мести — окликает его: выкрикивает только фамилию, будто взывает ко всем его предкам, к его народу, его подунайскому племени: Габор! Он оборачивается посреди приоритетной посадки. В левой руке черный кейс с монограммой; правая еще не выпустила конец посадочного конверта. С другого конца стюардесса вынимает посадочный талон, но теперь эта стюардесса отброшена на грязный деревянный косяк терминала, белая сборчатая блуза моментально расцветает красным, будто мультипликатор без звука заливает контур нарисованной розы. Ее голова бьется о дверь, и шляпка-таблетка сползает на глаза. Тело в конвульсиях оседает на пол, и шляпка комично встопорщивается на носу, а груди, которыми Джон только что восхищался, вздымаются неровным неглубоким срывающимся дыханием. И снова вспарывающий треск — пук рассерженного Бога, вновь имя, от вопля кровожадной гарпии осыпаются стекла, и теперь красное расплывается на плече рок-футболки, заливая фаллический гитарный гриф, и наконец-то, в присутствии десятков свидетелей, лицо Чарлза Габора освещено чистой эмоцией без иронии. Люди визжат и прячутся под пластиковые стулья, они навсегда запомнят вид похожих на старую высохшую резину внутренних органов, который открылся им, когда реальность прорвалась сквозь искусственность и нелепость окружающей каждодневности. У останков Чарлза Габора не остается времени умолять или пространства для маневра: следующий выстрел отрывает ему щеку. Он падает, и последнее, что он видит в жизни, — стоящая над ним Кристина. Она дважды стреляет ему в шею, потом, всхлипывая, направляет пистолет на себя.
Джон въезжает на стоянку за складом издательства «Медиан», где Имре Хорват подметал пол вечером 23 октября 1956 года. Он ждет, когда по радио, которое он все-таки уговорил поймать короткие волны, закончится его песня. У сдвижных ворот Джон спрашивает Ференца, офис-менеджера, и бросает ему ключи. Домой он едет на метро. Он странно истощен. Сон не может ждать и минуты. Голова Джона стучит по пластиковой обивке сиденья.
XI
Джон лежит на диване. Ветер танцует с освещенными листьями за окном, потом с Джоновой тонкой шторой. Моторы колеблют воздух. Пульт телевизора идеально, эргономично вписывается в линию его кисти и предплечья продолжением его воли.
Если бы он смог объяснить ей в реальном времени все, что с ним произошло, — каждое отдельное переживание и непонятое действие, каждое искаженное и гротескно перетолкованное намерение, — тогда в пламени страсти, в слезах и раскаянии, которые обязательно последуют, наконец произойдет их соединение и тогда у них будет «мы». «Я бродила всю ночь и все думала только о нас». Потом она заснет в его объятиях, и он будет гладить ей нежное место под подбородком и изгибающуюся линию челюсти, которая делает овал ее лица таким великолепным. Ее волосы рассыплются по ослепительно белой и выпуклой подушке. Он медленно опустит парашют волнующейся холодной простыни на ее тело, все члены ее расслаблены, но идеально прямы, тело проступит сквозь пелену, обозначится легчайшим намеком. Вот она переворачивается на бок: линия между грудной клеткой и началом бедра выгибается в трех измерениях, точно жизненная сила: линия-мечта, живущая в беспокойных неудовлетворенных снах мультипликаторов, автомобильных инженеров, дизайнеров кухонной техники, безнадежно одиноких виолончелистов.
Молодые американцы, одетые по моде пятилетней давности, не в лад движущимися губами говорят по-немецки и в награду получают взрывы хохота. Джон узнает сериал, популярный, когда он заканчивал школу и учился в колледже, дублированный и перепроданный немецкому кабельному каналу. Джон легко вспоминает имена персонажей: Митч, Чак, Джейк и Клэм. Четверо парней — теперь Фриц, Клаус, Якоб и Кламм — острят auf Hochdeutsch[83] в мансарде в ТрайБеКе,[84] в каком-то баре в СоХо, в кафкианских офисах центра Манхэттена, в Бруклинских парках, и вот Джон видит знакомый эпизод. Он смутно вспоминает диван в общежитии на первом курсе, вспоминает, как горбился на нем с тремя сгорбленными друзьями (имя одного из них никак не вспоминается). Как раз этот эпизод они и смотрели. Четверо персонажей заключают пари, вспоминает Джон: первый, кто познакомится с какой-нибудь девушкой и устроит так, что она пригласит его к себе домой на «хороший домашний обед», получит от каждого из остальных троих по сто долларов.
Теперь, через пять лет, в немецкой версии, Джон поражается, насколько несовременными выглядят костюмы и стрижки. Тысяча девятьсот восемьдесят шестой был не так уж давно, но те парни — их губы складываются в слова, никак не соответствующие тем, что раздаются из динамика телевизора, — кажутся такой же стариной, как хиппи, «смазчики», «джи-аи»,[85] эмансипе, «пончики»,[86] эдвардианцы, елизаветинцы. Джон вспоминает последнюю сцену эпизода за несколько минут до того, как она разыгрывается, вспоминает, как с тремя друзьями на диване они подсчитывали и ругали нелепости сериала и оскорбления здравого смысла зрителей: четверо проигравших персонажей, сидя на своем продавленном диване и глядя в свой телевизор, мрачно, но остроумно издевались над переслащенным романтическим фильмом тридцатых, в котором женщина готовит своему кавалеру, среднестатистическому Джеку, хороший домашний обед.
Джон ставит палец на резиновый пупырь, и каналы мигают ему кадром или двумя каждый, отчаянно вымаливая внимание — гоночный автомобиль, меняющий ш, бильярдный шар, отскакивающий от борта, сомкнутым фронтом идет от Атла, венгер, нгер, нем, немец, емецк, немецки, фран, в ходе войны с применением средств мас, — пока серия электрических раздражителей, движущихся быстрее мысли, не заставляет его отнять палец от резинового пупыря, и четыре сисястые, волшебные немецкие блондинки стонут, ублажая необыкновенно жирного нестарого мужчину с лохматой подковой сальных седых волос, одетого лишь в монокль.
Пульт соскальзывает на пол, но Джон уже увлекся и не тянется подбирать. Глаза у него сужаются, а мысли разбегаются — кровь откачивается от мозга. Снаружи тормозит машина, сигналит, призывая пассажира, открывается дверца, радио такое громкое, что та самая песня долетает аж до третьего этажа. Четыре немки обходительно и умело сменяют друг друга, и Джон представляет себя там, в середине, представляет их лица под белыми волосами: лицо Эмили Оливер и Ники М, лица Карен Уайтли и конькобежки, и двух девчонок, которые приняли его за кинозвезду, и даже — мысли скользят, свободные от любой цензуры, — старой Нади и Кристины Тольди; синапсы жужжат, и на миг появляется даже лицо Чарлза Габора, тут же сменяемое новой Эмили Оливер, и еще одной: четырехкратная Эмили Оливер, во всех ракурсах, оснащенная дополнительными руками, с четырьмя головами и лицами; гидра Эмили улыбается и рычит ему со всех сторон и обслуживает его такими способами, каких никогда не допустит земная гравитация.
Дыхание замедляется, фотографии жены и ребенка на привычных местах… надо не забыть их взять. Джон засыпает, когда машина с громким радио удаляется по Андраши, и телевизор (последний слабый тычок пальцем) мурлычет погодную картину по всему миру; в последнее время Джону трудно уснуть без негромкого бубнежа телевизора. Джон спит и просыпается, переключает каналы и снова дремлет, и снова просыпается, снова дремлет и снова туда-сюда. По телевизору Чарлз Габор подвергается учтивому допросу. Чарлз и его интервьюер сидят в крутящихся кожаных креслах, над ними светится надпись «ГОВОРЯТ ДЕНЬГИ». Журналист задает легкие вопросы, замаскированные под агрессивные: «Чарлз, вы, парень, который кажется мне таким юным, что его еще увлекает бритье, — как вам удалось поднять такое большое дело?»