солдат горел местию. Краковецкий[1741] с двумя адъютантами стоял около нашего полка, пьяная толпа стояла с орудием у Праги и не хотела пускать нас»[1742].
В приведенном выше тексте реакция проигравших и вынужденных сдать город поляков не нуждается в комментарии. Реакция Заварицкого, напротив, оказывается неочевидной и требует разбора. Офицер описывает момент, который в рамках официального нарратива является абсолютным триумфом. Именно это событие – покорение Варшавы, а значит, и всей Польши – наполняет Зимний дворец радостной толпой и приводит в восторг Москву. Однако он, свидетель произошедшего, говорит о состоянии, которое никак не соотносится с описанным выше эмоциональным режимом. Заварицкий указывает, что Финляндский полк вошел в столицу Царства Польского «без торжества», говорит о «досаде» и желании «мести»[1743] и, что особенно примечательно, прямо фиксирует установку на подавление собственных реакций. Это разительно отличается от позиции поляков – его вчерашних врагов. Они не боятся агрессивного проявления эмоций и демонстрируют открытое нежелание признавать статус произошедшего события. Надменность проигравших здесь оказывается противопоставленной подавленности и униженности победителей. Если удалить из процитированного отрывка детали, позволяющие соотнести стороны, то можно обнаружить, что зафиксированное Заварицким состояние в рамках социального опыта присуще не победителям, а побежденным. Отметим, что перед штурмом Варшавы молодой офицер ощущал себя совершенно иначе и речь отнюдь не шла о сомнениях или смешанных чувствах: «Взошло солнце – друзья, это солнце Бородинской битвы, так же величественно оно в этот день освещало беспримерную битву и одарило оружие наше вечною, как свет солнца, славою, и теперь оно играет на штыках наших и еще озарит, может быть, кровавую битву»[1744].
Риторика, к которой апеллировал П. Е. Заварицкий перед решающей битвой, оказалась ненужной буквально в первые минуты мира. Офицер зафиксировал ощущение, что его воспоминания и аллюзии, будь то рассказ о М. И. Кутузове и Бородино в 1812 г. или А. В. Суворове и взятии Праги в 1794 г., стали неуместными сразу по окончании сражения. Действительно, теперь на первый план дóлжно было выводить мирный нарратив, в основе которого лежал образ прощения и примирения. Маргинализация того, что было актуально еще несколько дней или даже часов назад, делало достигнутую победу странной и неочевидной, превращая ее в событие, которое требовалось поскорее отодвинуть в сторону. Неудивительно поэтому, что оставаться в только что взятом городе офицеру было «досадно» и «сердце было не на месте».
После подавления восстания император Николай I приказал вывезти из Польши регалии и символы власти, а также портреты польских королей, которые украшали Варшавский замок, включая Мраморный и Рыцарский залы, а также Кабинет европейских монархов[1745]. Из столицы Царства в Россию были отправлены две пары тронов, которые использовались во время коронации 1829 г.[1746], ковчег с александровской Конституцией, множество польских армейских знамен. Эмиссары монарха активно искали шпагу и шарф Т. Костюшко, переквалифицированные в «революционные вещи»[1747].
Значительная часть вывезенных предметов составила экспозицию Оружейной палаты в Москве. Польские вещи выставляли как трофеи. Так, в одном из залов у портрета Александра I установили бронзовый ковчег с Конституцией 1815 г., захваченные знамена и ключи от ряда польских крепостей[1748]. Если следовать логике расположения предметов, Николай I посвящал победу над восставшей Польшей Александру I. Брошенная под ноги Александра Конституционная хартия символически подводила черту и под войной 1812 г. По поводу этого жеста Николай написал И. Ф. Паскевичу известную сентенцию: «Я получил ковчег с покойницей конституцией, за которую благодарю весьма, она изволит покоиться в Оружейной палате»[1749]. Логика императора в этом отношении была достаточно точна: новый – музейный – статус Конституции подчеркивал ее соотнесенность с чем-то, что больше не являлось актуальным и отошло в прошлое[1750].
Военные историки, занимающиеся этим периодом, традиционно вспоминают также николаевское «переворачивание» назначения польского военного ордена «Virtuti militari», который из награды мятежников превратился волей императора в знак отличия для участников подавления восстания[1751]. Отмечается и то, что включение в 1831 г. в российскую орденскую систему польских орденов Белого Орла и Св. Станислава сопровождалось аналогичным символическим жестом: Николай I активно награждал знаками этих орденов отличившихся при подавлении мятежа. Отметим между прочим, что, продвигая свои идеи и инициируя символические жесты такого рода, Николаю приходилось сопротивляться собственным высшим чиновникам. Об этом свидетельствуют документы Особого комитета, занимавшегося вопросом включения польских орденов в российскую орденскую систему. Комитет, в состав которого входили В. П. Кочубей, И. В. Васильчиков, А. Н. Голицын, К. В. Нессельроде, Е. Ф. Канкрин и Д. Н. Блудов, предлагал монарху воздержаться от включения Белого Орла и Св. Станислава в состав российских орденов. Объяснение сводилось к тому, что эта мера произведет негативное впечатление «не только на поляков, но и на державы иностранные»[1752].
Имея в виду последнюю историю, стоит сказать, что император оказался унтер-офицерской вдовой, которая высекла сама себя, ведь после принятого им решения польские ордена фактически составили от четверти до трети всего наградного фонда Российской империи. В рамках общественных представлений о наградах, доступных «простому смертному», династический орден Св. Андрея Первозванного и женский орден Св. Екатерины в расчет не брались, и открывавшиеся возможности ограничивались лишь Св. Георгием (также совершенно недоступным для гражданских чиновников), Владимиром, Александром Невским, Белым Орлом, Анной и Святославом.
В первой половине 1830‐х гг. в Варшаве была выстроена Александровская цитадель. Стоя у стен крепости в 1835 г., император Николай произнес известные слова: «По велению моему воздвигается здесь цитадель и я вам объявляю, что при малейшем возмущении, я прикажу разгромить Варшаву и, уж, конечно, я не отстрою ее заново»[1753].
Вместе с тем важно понимать, что за всеми этими эмоциональными всплесками, символическими жестами и декларативными заявлениями пережившего, без сомнения, тяжелый удар Николая I стояла прежняя стратегия прощения. В первые дни после взятия Варшавы правительство развернуло активную пропаганду, направленную на умиротворение жителей и сообщавшую последним, что монарх простирает «благоволение свое и попечительность о благе даже заблудшихся»[1754]. Чтобы прекратить распространение слухов о будущих казнях мятежников, И. Ф. Паскевич опубликовал воззвание, в котором обращался к полякам патетически, но вполне в соответствии с риторикой мира: «Обращаюсь к вам, жители Варшавы! Как могли вы дать веру таким нелепостям? – Правительство Русское и особенно Владыки им управляющие не показали ли вам многие примеры не токмо великодушия, но и дружеского участия; – Кто освободил любимого вождя вашего, Костюшку из справедливого плена? – Владыко Русской! – Кто возвратил вам имя Польши? – Владыко Русской! – Кто обещал вам продолжать начатое ваше бытие политическое? – Нынешний Владыко России! – Цветущее положение земли вашей в последних пятнадцати прошедших летах дошло