Вечером его пригласили играть в карты. Он изо всех сил старался хорошо играть, словно любая его ошибка могла иметь бог весть какие роковые последствия. Он буравил своими глазами-бусинками одного игрока за другим, и по едва заметным знакам улавливал, у кого не было нужной карты. Но вдруг его внимание рассеялось, потому что он стал прислушиваться к разговору, который вели у него за спиной.
— Надо ходить от двора к двору, не миновать ни одной горной деревушки. Власти, вероятно, вскоре заявят, что заниматься проверкой — это их дело, а может, они и удовлетворятся принятыми нами мерами.
Эти слова, причем каждое звучало веско, произнес, судя по голосу, уже не молодой человек. За столом воцарилась тишина, хотя говорили как бы мимоходом, сдержанно.
— Прежде всего надо начать с нас самих. Лучше всего было бы, если бы каждый выступил перед всем коллективом и точно указал, где и как он провел прошедшие двенадцать лет. При этом он обязан будет ответить на любой заданный нами вопрос.
Кто-то сзади крикнул, и Циллих понял, что и там прислушиваются к этому разговору:
— А кто будет задавать вопросы?
— Конечно, мы. Такую проверку надо бы провести на каждом производстве, среди всех работающих людей, по всей стране.
— Да кто последует нашему примеру? Мы в такой глуши, за тридевять земель от всех!
— Не имеет значения, — сказал кто-то, заикающийся от волнения. — Главное — положить начало. За тридевять земель или еще где — неважно.
Тот, что постарше, сказал:
— Нечто подобное проводили в России двадцать пять лет назад, это называлось чистка.
Тут воцарилось почтительное молчание, словно тот, что постарше, был древним-предревним стариком, жившим на свете, когда никого еще не было, задолго до потопа, чуть ли не при сотворении мира. С той настойчивостью, с которой внуки пристают к дедушке, младший собеседник, заикающийся от волнения, попросил:
— Расскажи нам об этом поподробней.
Весь вечер Циллих ничем не был отягощен. А тут сразу сердце упало. До этого он как бы парил в воздухе, а теперь сердце, как гиря, тянуло его к земле.
— Семерка бубен, Шульце, черт возьми, чего ты зеваешь! — ругался кто-то за его столом.
Циллих ухмыльнулся, он все же не мог побороть желания быстро обернуться. Видно, все эти предложения делал, чтобы придать себе вес, вон тот бодрый старикашка с пушистыми, седыми усами и строгими голубыми глазами. Провод, на котором свисала с потолка единственная электрическая лампочка, зацепили за крюк на окне, так что свет теперь падал на сдвинутые столы. Лица сидевших за картами, измененные игрой света и тени, показались Циллиху страшными, как у привидений.
Он с отчаянием бросил карту на стол.
— Семерка бубен!
Они заржали:
— Наконец-то!
Он уставился глазками-бусинками в карты, он думал: «Не могу же я сейчас встать и уйти, это покажется подозрительным. Впрочем, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Прежде чем они пошевелятся, я буду уже по ту сторону гор. Что лежит за горами? Французская зона оккупации? Вот туда я и подамся. Там другое начальство, другая администрация, другие учреждения. Но на этот раз я уйду с еще большими предосторожностями, совсем незаметно, не привлекая ничьего внимания».
На следующее утро он был бодрее обычного. О нем говорили: вот этот как будто оттаял. Во время обеденного перерыва ему удалось подойти к тому усатому старику, который ночью ораторствовал. Он рассказал ему о всех своих несчастьях: дети пропали без вести, дом разбомбили, жена умерла, а сам он провел долгие годы в заключении, в лагере Пяски, который он, пользуясь собственными наблюдениями, впечатляюще описал. Строгие глаза старика при дневном свете оказались добрее. «Тех, кто спрашивает совета, всегда любят», — думал Циллих.
— Сколько времени здесь еще будет длиться работа? После всего пережитого не хочется вечно менять место.
— Из долины сюда, наверх, проводят электричество. После этого будут еще латать саму плотину. — Услышав это, Циллих с радостью подумал, что ему еще удастся здесь некоторое время продержаться. Да и вообще, чего ему бояться? Он дал себя запугать вчерашней болтовней. У страха глаза велики. Даже если здесь и устроят такое собрание, как предлагает этот усатый старый хрыч, он в два счета обведет их вокруг пальца. Этот недоверчивый старик сразу поверил ему на слово, болтуны всегда верят болтовне. Что ж, он повторит свой рассказ перед всеми.
В один из ближайших дней он услышал во время работы шум и увидел, что вдоль озера идет толпа новых рабочих. Проводка электричества была начата одновременно из долины и сверху, и вот теперь эти две бригады встретились и вместе поднимались на вершину. Повсюду царило оживление, люди братались, приветствовали друг друга, заводили знакомство. Никто не заметил, что Циллих снова весь съежился. Он испуганно ходил от одного к другому. Вскоре он оглядел уже почти всех вновь прибывших. А когда он вечером курил перед своим бараком, кто-то схватил его за руку. Худое, казавшееся почему-то голым лицо, жирные, зачесанные назад волосы — нет, он не знал этого человека.
— Ты меня не узнаешь? Помрешь со смеху! Под какой ты здесь фамилией? Я теперь Штегервальд.
— Я? Шульце, — пролепетал Циллих.
Штегервальд прежде был Нагелем. Волосы у него тогда были зачесаны точь-в-точь как у Гитлера на портретах — прядь свисала на лоб. Маленькие усики он теперь тоже сбрил, потому что в них не было уже никакого смысла.
— Лучше всего нам с тобой больше не разговаривать, — сказал он. — Дай-ка мне последний раз огоньку…
Он прикурил о сигарету Циллиха, их глаза встретились — острые, колючие глаза Циллиха-Шульце и мутные, заплывшие Штегервальда-Нагеля.
Циллих еще долго стоял в темноте, прислонившись к стене барака. Сквозь деревья поблескивало озеро. Дул резкий ветер, и дождь сек его по лицу. Конечно, его старый знакомец прав — им никогда нельзя быть на людях вместе. Они одновременно были назначены надзирателями в лагерь Пяски. Он, Циллих, тут же стал бояться, что Нагеля раньше его переведут в старшие надзиратели. Так длилось до тех пор, пока он не смог доказать начальству, что Нагель недостаточно бдителен, так как старый еврей Грюнебаум из его барака чуть было не удрал. Побег не удался только потому, что старик недостаточно проворно пробирался сквозь колючую проволоку, и они успели включить электрический ток. Беглец, конечно, погиб.
Но когда Циллих докладывал о недосмотре Нагеля, тот прошептал: «Ты у меня еще запоешь!»
Вероятно, Нагель уже забыл о своей угрозе, потому что ему самому угрожала теперь опасность. Но он может об этом вспомнить в любую минуту. И дожидаться этого глупо.
Циллих не вернулся назад в барак. Он ушел в темноту. Он промок до нитки, прежде чем добрался до такой непроходимой чащи, что ему ничто уже не было страшно — ни человек, ни непогода. Он забился в кусты, словно издыхающий зверь. Хоть бы истлеть ему за эту ночь, тогда бы утром его никто не нашел. Он бы сгнил дотла, как палые листья, которые испокон веку неотвратимо удобряют собою землю, не оставляя следов. Из праха ты вышел, и в прах возвратишься. Так думал и Циллих. Он был слишком изможден, чтобы идти дальше, хотя проливной дождь и сотрясал лес. Он был слишком изможден, чтобы день и ночь тащиться от одного крестьянского двора к другому, всюду вызывая недоверие и подозрение. Он был слишком изможден, чтобы перебраться через границу во французскую зону оккупации, как он прежде собирался. Там он также мог встретить такого вот Нагеля, у которого возник, быть может, тот же план бегства, Ганса или Франца.
На него нашло отчаяние, вернее, оно накатывало волнами, как жар в лихорадке. То его тряс озноб, то убаюкивала надежда. Наверное, он все преувеличивает. Он спокойно может вернуться на озеро, Нагель будет молчать.
Нет, Нагель не будет молчать, снова знобило Циллиха, в жизни он не простит ему, что по его вине не стал в лагере Пяски старшим надзирателем. Не мог же он, Циллих, всю жизнь прятаться по крысиным норам.
Когда сквозь густую листву пробился первый блеклый дневной свет, он немного успокоился. По-настоящему его узнал только этот Нагель. Все остальные страхи были, возможно, лишь плодом больного воображения. Он не был убежден, что даже тот человек, дома, в деревне, его действительно узнал. Как же его звали? Сейчас он вдруг вспомнил: Курт Вольперт, 18-й барак. Он зря тогда струхнул, ведь Вольперт ему и слова про старое не сказал, он просто поддался панике. Небось, никто им и не интересуется.
Правильнее всего будет повернуть домой. Уже в первый раз это оказалось лучшим выходом. Ни один человек в деревне его ни в чем не упрекнул. Его жена, это жалкое создание, приняла его, как положено. В деревне он сможет беспрепятственно жить. Крестьянин как крестьянин.