— Как вам, мусолам, велить? Обессяли — в холосый лагель, а пливезли — к сукам. На мясо нас xoцeтe плопустить? Давай сюда плокулола. Или мы все сицас себе киски выпустим.
До прокурора, однако, дело не дошло. Так же, как до массового кишковыпускания. Начальник лагеря пообещал тех, кто отказался войти в зону, отправить в другую, воровскую. На том урки с начальством и поладили. И лишь тогда блатные подпустили врача к истекавшему кровью камикадзе, которому тут же, смазав рану йодом, лагерный эскулап заправил внутренности, поставил скобки и наложил повязку. Рядом с видом победителя-героя дожидался очереди перерезавший себе вены Тля-Тля.
Блатные пытались, угрожая изуверскими карами, удержать возле себя работяг, не отпустить их на вражескую территорию. Но мало кто поддавался угрозам. Причём наступило даже веселье, когда на вопросы принимавших о профессии многие, как сговорившись, отвечали: хлебопёки, повара, хлеборезы, портные, сапожники, инженеры. Послушаешь — все классные специалисты. А на вывески глянешь — пробу ставить негде.
Объявились и хохмачи: «я — музыкант».
— На чём играешь, на каком инструменте?
— На дудке-чмэкалке. Могу и на волосянке.
— Садись!
Этап покатился со смеху, когда один из надзирательской свиты дотошно стал допытываться у самозваного музыканта:
— А где инструмент?
Наглый зек не заставил себя упрашивать:
— Вот струмент…
Расстегнул ширинку и предъявил инструмент внушительного размера.
Меня удивил не цинизм одичавшего в тюрьме зека, а то, что ещё алели в пыли нерастоптанные сгустки крови.
Наконец, назвали и мою фамилию. Я встал и пошёл. Вдогонку мне, шипя, ползли обещания самых разных средневековых забав инквизиторов. Явственно расслышал я и посулу Витьки:
— Ну Лизанов! Мы ессё встлетимся с тобой на пелесылке, поговолим…
И — встретились. Сбылось предсказание пахана. Правда, не на пересылке, а в том самом лагере, за воротами которого он так эффектно когда-то выступил.
Сидит на скамье, как в зале народного суда в ожидании приговора, который ему вынесет бригада. Почти сорок гавриков. И я в их числе.
Тот же голос с чувством, с надрывом исторгал каждое слово:
Не для меняВесна вернётся,А сердцеРадостно забьётсяНe для меня,Не для меня…
Надо же такому случиться, что и от моего решения зависит — немного, но зависит — судьба человеческая, и чья! Бывшего пахана! Хотя к тому моменту у меня возникло какое-то странное, новое восприятие этого человека, одновременно похожего и вовсе не похожего на прежнего Тля-Тля — номенклатурного блатаря. Это был не только не тот Витька, но ещё и жалкий, растерянный и даже… беззащитный. Дистрофик. Теперь с ним мог совладать каждый. И наконец-то отомстить за обиды, за всё, чем он был прежде. За обиды, им причинённые, и вообще блатными. Выплеснуть на него всю горечь, копившуюся годами. Но именно его беззащитность и безответность погасили моё желание расплаты Тля-Тля за некогда им содеянное.
Сейчас мы решим его судьбу: остаться в нашем, вовсе не сучьем, как его блатари нарекли, лагере или поплыть по этапу в неизвестность. Возможно, в никуда.
На этапах, особенно на пересылках, в вагонах-заках в любой момент его худую шею может захлестнуть намыленная удавка. А дважды из петли, не слыхал, чтобы кому-то удалось вывернуться. Уж что профессиональные преступники умеют хорошо делать, так это убивать. Редко кто у них срывается с ножа, выскальзывает из петли, уклоняется от топора или пики, а на воле — от финки либо пули. И приговор сходки, постановившей землянуть даже авторитетнейшего босяка, никто не отменит, до самой его, непутёвого, смертушки, никакой Верховный суд не помилует.
Слушая заверения бывшего пахана, что он намеревается, дескать, честно трудиться и тому подобное, ни один из нас не сомневался, что этот извращённый необузданной властью над порабощёнными людьми блатной фюрер не исправится, не станет другим. Потому что прогнил насквозь воровской проказой. А горбатого, как известно, лишь могила исправит.
Никто не рискнул взять его в напарники по работе, поручившись за бывшего урку, — отвергли. Не нашлось ни одного желающего связать с ним, подонком, свою судьбу. У меня тоже такого желания не возникло — слишком хорошо знал я Витьку. Кстати напомнить, моего земляка и почти соседа — он жил в двух кварталах от меня, на улице имени Карла Маркса, недалеко от трамвайного поворота на улицу имени Сталина. До тюрьмы я его видел несколько раз всего — в компании со знакомыми пацанами с нашей улицы и с других. Но что у этих парней было общее, так нищета, в которой они росли, почти у всех — безотцовщина, полубродяжий образ жизни. Все они, сбившись в стаю, держали остальных соседских ребят — «домашняков» — в страхе. И лучше было на улице им не попадаться. Они, разумеется, воровали, отнимали еду у младших и робких. Тем и жили. Тля-Тля был среди них самым шустрым. И авторитетным. Ну как же — отец из тюрьмы не вылезает, старшие братья тоже давно по концлагерям скитаются. Ими Тля-Тля, будучи тщедушным и низкорослым, запугивал ребят. Вот, дескать, освободятся братовья — сразу вас зарежут. Если кусок хлеба мне не дадите… Знал я, что Витька не ладил с отчимом, а точнее — с одним из них. А может, и со многими. Существовал он впроголодь, рано бросил учёбу в школе.
И вот наступила катастрофа. Моя. И однодельцев. Городская тюрьма номер один по улице имени Сталина. Камера номер двадцать семь, которую к тому времени держал молодяк, то есть молодой вор, принятый преступным миром в свою среду, — Тля-Тля. Прозвище это прилипло к нему давно. Из-за дефекта речи.
Ко мне Витька-пахан отнёсся свысока, не признав своим. Но и не подвергал насмешкам, издёвкам и измывательствам, как некоторых сокамерников-фраеров. Из вечно голодного и ободранного полубеспризорника Витька в тюрьме быстро превратился в разожравшегося, толстомордого, с жирным брюшком, наглеца. Этакого самодержавного правителя всея камеры. Отвращение и ненависть к себе Тля-Тля вызвал у меня диким поступком — наказанием сокамерника, не пожелавшего добровольно отдать половину продуктовой посылки, полученной, наверное, от жены, — блатным. Наказание «Моляцка» — так называл его паханок, потрясло меня настолько, что я впал в состояние почти полной невменяемости.
Позже, будучи осуждённым, я попал в один этапный вагон с Витькой. Он и там вёл себя нахально и разнузданно, правя от имени преступного мира, помазанником которого являлся в нашем этапе. Потом — пересыльный лагерь, кровавая бойня с «зелёными». Едва ли ни единственным из блатных, жестоко правивших пересылкой, губивших и убивавших фраеров, тогда уцелел лишь Тля-Тля, спрятавшись в залитый под отмочку огромный кухонный котёл. Остальных «зелёные» уничтожили. И куда бы меня не бросала судьба, простого советского заключённого, везде я оказывался рядом с Витькой — странные совпадения. Но о таком я и помыслить не мог. Невероятный случай. И произошёл он всего пару недель назад.
…На столе еле слышно задребезжал телефонный аппарат. Пришлось вернуться от дверей. Я так утомился за бесконечно длинный день, что в ушах пульсировал шум. В такт ударам сердца. С досадой подумал: надо было уйти в барак чуть пораньше. И завалиться спать. В зоне давно уже прозвякали отбой. На противоположном конце провода в трубку кто-то усиленно дул и аллокал.
— Мэсэче.
— Кто?
— Заключённый Рязанов.
— Почему не в своём бараке? Из какой бригады?
— Из тринадцатой. Помогаю лекпому.
— Кто дежурит?
— Фельдшер, заключённый Агафонов.
— Немедленно с носилками к вахте. Оба. Бегом.
— Слушаюсь, гражданин начальник.
Кто звонил, не представился. Но и так было ясно.
Агафона я быстро разыскал в палате туберкулёзников. Он сидел возле умирающего — высохшего, как мумия, пожилого незнакомого мне зека.
Я объяснил фельдшеру, в чём дело.
— Человек попросил не оставлять его, — кивнул он на умирающего, у которого рывками вздымалась грудь и что-то клокотало внутри. — Так что я уж дождусь. А что там, на вахте?
— Не знаю. Не сказал. Велел — бегом. С носилками, — повторил я.
— Выстрелов не слышно было?
— Вроде бы нет.
— Жмурика привезли. С командировки. Вот что, Юра: хватай носилки и канай к вахте. А я к тебе Балдиеса пришлю. Хватит ему клопа давить.
Агафон отбывал срок за злостное хулиганство да ещё с тяжкими телесными повреждениями, что никак не вязалось с его повседневным поведением. Но вот, поди ж ты. Говорили, по пьянке. Что пострадавший виновен — спровоцировал.
Захватив тяжёлые носилки с засаленным телами страждущих и покойников брезентом, я поплёлся к вахте, рассуждая, почему фельдшеров, обычно — из заключённых, называют лепкомами и лепилами. Лепком, вероятно, искажённое от «лекпом» — лекаря помощник. Это из каких же времён до нас дошло оно, это словечко? Наверное, из начала двадцатых, когда в стране стали возводить первые лагеря. Концлагеря. Штабс-капитан Николаев начал свою раскрутку именно в таком лагере — на Соловках. И назывался он смешно — СЛОН. Там уже были лекпомы. И вот — всё вокруг в колючке, в зонах. Это в глаза бросается, когда в этапе смотришь из вагона-зака, — одни запретки мельтешат. Может быть, и я стану лекпомом. Набравшись опыта.