главе. В среде старожилов и до сего дня еще сохранились воспоминанья о тех почти баснословных, «героических временах», когда здесь безумствовали «заводские господа», задавая приезжавшим гостям лукулловские пиры и для потехи швыряя в пруд бутылки шампанского… Все минуло. От дома, походившего на дворец, с целой анфиладой комнат, роскошно обставленных, где жил — не жил, а царствовал — управляющей, в настоящее время лишь уцелели подвалы, громадные ямы, выложенные кирпичом… «Так проходит слава мира». От сада осталось в живых лишь несколько жалких акаций да две-три сосны.
От завода осталось побольше воспоминаний. Это шлак, массы шлака. Повсюду, куда ни идешь, — шлак, серый, режущий обувь. Все улицы села вымощены шлаком, шлак залегает на дне пруда, на дне речки, и речные берега из шлака, шлак на дне оврагов и по скатам их, за селеньем груды, целые холмы шлака, уже давно поросшие травой и деревьями.
Здесь я должен упомянуть, что в ту пору лесничим в Кидаше быль П. Т. Гарин, человек, отличавшийся необычайной простотой нравов.
Близко принимал он к сердцу интересы рабочего народа, вникал во все его нужды и по возможности облегчал его тяжелое существованье. По воскресеньям в Кидаш собирался на базар народ из всех окрестных деревень, и лесничий — для того, чтобы не отрывать крестьян в будни от работы, не заставлять их приезжать (иногда издалека) нарочно в другой раз на неделе — принимал по воскресеньям, с утра до позднего вечера, всех, имевших до него дело. Воскресенье было специально приемным днем, но, кроме того, и в будни каждый, кому случалась нужда, шел в канцелярию. А лесничий, значит, и в воскресенье не давал себе отдыха…
Нередко — преимущественно переселенцы — звонили или стучались к лесничему в двенадцатом часу ночи, когда в Кидаше добрые люди уже спят или спать собираются, и лесничий, не стесняясь временем, толковал с пришельцами далеко за полночь, не как лицо, старающееся только о том, как бы поскорее отделаться от мужика, но как человек, сочувствующий своим обездоленным ближним, знающий дело и желающий как можно лучше объяснить им все, касающееся их интересов.
Являлись к нему выходцы из Рязанской, Курской, Казанской, Симбирской, Самарской губ., из Малороссии, являлись и ходоки посмотреть на «новые места», являлись и толпы переселенцев уже со свидетельствами на получение участков казенной земли. Как таборы кочующих цыган, эти толпы останавливались за селом, всего чаще на Марковой горе, останавливались со своими телегами, со своими семьями — с женами, с малыми детьми и со всяким скарбом. Разводились костры и их огни в синеватом сумраке летней ночи красноватым светом озаряли толпившихся вокруг них людей с жалкими, истомленными лицами, с загорелыми темно-бронзовыми руками, кучи грязных лохмотьев, оглобли телег, поднятые кверху, и лошадиные морды… И все эти переселенцы то поодиночке, то гурьбой «валили» к лесничему во всякое время дня и ночи, и лесничий не уставал объяснять им все, что нужно.
Всякий шел к лесничему за советом, за указанием, за помощью, шел со своим горем, шли к нему и судиться, приходили и больные посоветоваться с ним о своих недугах. Никому не было отказа и таких выражений, как «не принимает», «занят», «отдыхает», просители в доме лесничего никогда не слыхали. Всех и всегда «принимали», при разговоре на часы не поглядывали и на одежду посетителя внимания не обращали, — даже, напротив, можно было заметить, что чем посетитель несчастнее, убоже, тем мягче, добродушнее встречали его. Да и сам-то лесничий ходил в какой-то старенькой засаленной тужурке, побелевшей по швам, и без всяких видимых знаков отличья, иногда даже просто в русской рубахе.
Лесничий знал в лицо всех местных кулаков-мироедов; при сдаче с торгов лесных полян он ловко отводил в сторону этих дельцов; и сенокосы доставались крестьянским обществам. Кулаки при этом лесничем не могли пользоваться казенною землей для своих гешефтов, а у крестьян в кармане оставалась лишняя копейка про черный день, так как за луга им, разумеется, приходилось платить казне значительно дешевле, чем пришлось бы платить кулакам, если бы те захватили лесные поляны в свои загребистые лапы и являлись бы таким образом незваными посредниками между управлением государственными имуществами и местным крестьянским населением.
На земских собраниях лесничий всегда горячо ратовал за школы, за народное образование. Но кроме добрых советов, он из своего скромного заработка немало втихомолку раздавал и деньжонок нуждающимся переселенцам и местной бедноте. Последствием десятилетнего пребывания этого лесничего в Кидаше вышло то, что экономическое положение кидашенской округи значительно поправилось, отношенья интеллигенции к народу улучшились, сделались более нормальными…
Немудрено, что этот человек пользовался всеобщею искреннею любовью. Это был один из тех честных, бескорыстных тружеников-идеалистов, какие не часто встречаются в жизни… Немудрено, что когда прошел слух о том, что лесничего переводят куда-то в другое место (на более значительную должность), — в среде инородцев, людей наиболее наивных, возникла даже мысль подать прошение (уж неизвестно кому) о том, чтобы лесничего, их заступника и доброхота, никуда не переводили, но оставили бы навсегда в Кидаше… И погоревали же кидашенцы о лесничем, да и теперь еще горюют, все не могут забыть своего «Петра Тимофеевича»…
В конце 80 годов при содействии лесничего в Кидаше был устроен кумыс, не кумысолечебное заведение, не курорт, но просто питье кумыса — преимущественно для людей небогатых, посылавшихся сюда проф. Манассеиным и Засецким.
Один добрый человек из местных обывателей снимал на свое имя казенные луга для пастьбы кобылиц; для приготовления кумыса нанимался башкир Ахмет Мурзокаев. Из кумысников, местных жителей и приезжих, составлялась артель; каждый нес часть расходов, приходившихся на его долю. Артель контролировала Ахмета, наблюдала за приготовлением кумыса, за чистотой посуды и т. д. Артельный староста вел расчеты с хозяевами кобылиц, с Ахметом, со съемщиком лугов. Раз в неделю ветеринар осматривал лошадей.
Кумыс был превосходный и обходился дешево. В кумысолечебных заведениях бутылка (довольно плохонького) кумыса стоит 15–20 копеек. В Кидаше дело велось артелью, т.-е. где никто не наживался на несчастье ближнего, где