Положение их в ту пору было поистине ужасно.
В Константиновке тогда было 152 двора, из них 10 богатых, 20 мало-мальски зажиточных, остальные 122 двора — беднота. У многих печи не топились, ибо варить и жарить было нечего, а за хлебом ходили по миру. (Мука ржаная здесь стоила в ту пору 1 р. 30 к. пуд.) Иные пекли хлеб из новой недозревшей ржи — черный дрязглый, с песком. Я попробовал этот хлеб, и мне, как густым клейстером, облепило зубы и десны. А люди ели такой хлеб, да еще жалели, что его было мало. В те дни самый неверующий Фома мог бы убедиться, до чего терпелив, вынослив и живуч русский человек.
Я заходил в избу к одной женщине, Пелагее, муж которой жил в работниках у богатея за 1 р. 70 к. в месяц. Пелагеина изба представляла собой развалины. Половина крыши была снесена ветром; в двух окнах не нашлось бы и двух целых стекол, а третье окно было кое-как заколочено досками. Пол — земляной, весь изрытый; полати разобраны, должно быть, на какие-нибудь поделки. Печь повалилась на бок и стояла холодная; заслонка исчезла, через зияющее устье были видны в печи только груды серой золы. Никакой домашней утвари… Пелагеина семья уже давно не едала никакой похлебки. Ели только хлеб с водой…
В сенцах в углу на куче старого тряпья, сам похожий на кучу старой ветоши, сидел дед, высокий 90-летний старик. Он ничего не говорит, смотрит истуканом; мутные тусклые глаза его глядят, словно издалека, из другого мира. Когда старику подали рубль, он, не моргнув глазом, не переменяя позы, судорожно-крепко схватил ассигнацию костлявою рукой, крепко зажал ее в кулак и снова застыл в своей немотной полудремоте.
— Поработал, дедушка, на своем веку! — сказал я.
— Поработал, батюшка! Потрудился… — отозвалась Пелагея. — Добрый был хозяин…
Что должен был чувствовать этот «добрый хозяин» теперь, когда у них не стало ни телушки, ни полушки, изба стоит без крыши, а сын, сам хозяин, живет в чужих людях за 1 р. 70 к. в месяц.
В другой избе я нашел такую же отчаянную бедноту: здесь жила вдова с тремя детьми. С Пасхи они не едали горячей похлебки. Один добрый человек дал ей до осени коровенку, и вдова с детьми пользовалась ее молоком.
Я разговорился с одним обнищавшим крестьянином и, наконец, спросил его:
— Что ж вы станете теперь делать, когда у вас ни хлеба, ни денег?
— Что станем делать?! — повторил он. — Помирать будем… Только, чай, вдруг-то тоже не помрешь… Человек-то, говорят, с голоду 12 дён мается…
Как быстро в Константиновке шло обеднение, можно видеть из того, что у семьи, владевшей в 1888 году несколькими лошадьми, 6 коровами и стадом овец, в 1891 году осталась лишь одна корова на семью в 12 человек: все остальное распродано.
В то прекрасное июльское утро, когда я посетил Константиновку, деревня представляла кладбищенски-унылый вид. Многие избы были заколочены; хозяева их или померли, или ушли «в кусочки». Собаки, такие же худые, голодные и злые, как их хозяева, бродили по улице, поджав хвост, и с неистовством бросались на прохожих. На ребят нельзя было смотреть без содрогания: на них вместо одежды болтались грязные лохмотья, а из-под лохмотьев было видно худощавое истощенное тело…
Деревня Леонидовка произвела на меня еще более тягостное впечатление. Это одна из самых бедных, жалких деревушек, затерявшихся среди лесов, — одна из тех несчастных деревушек, которые живут, словно забытые Богом и людьми (не забываемые лишь сборщиками податей).
Леонидовцы — бывшие крепостные. Переселили их сюда в 1840 году из Тульской губернии и приткнули кое-как на берегу ручья, похожего на грязную вонючую лужу: водой здесь пользуются из родника. При переселении сюда выбирали людей слабосильных, одержимых хроническими недугами, увечных. Вследствие такого подбора потомство должно было народиться жалкое, слабосильное. Притом Леонидовка была поставлена в такие бедственные экономические условия, которые, казалось, были нарочито созданы для того, чтобы лишить леонидовцев всякой возможности легальной борьбы за существование. Судьба, словно не желая разом уничтожить леонидовцев, решилась донять их измором и помаленьку-полегоньку стереть их с лица земли.
В 1861 году, при уничтожении крепостного права, леонидовцы получили даровой надел. В 1891 году ревизских душ в Леонидовке считалось 125, а в действительности их было вдвое более — 264, и на них приходилось земли 175 десятин, т.-е. около ½ десятины на душу… По поговорке «где тонко, там и рвется», с леонидовцами при их малоземелье приключилась еще весьма прискорбная история: казна в течение 20 лет «по ошибке» владела 30 десятинами земли, принадлежащей леонидовцам, которые в течение 20 лет арендовали у казны свою же собственную землю, уплачивая за нее последние гроши. В конце 80 годов казна возвратила леонидовцам принадлежавшую им землю, но деньги, полученные с них «по ошибке», казна не нашла возможным возвратить.
По усадебным постройкам леонидовца уже можно судить о степени его экономического благосостояния. Например, у Адриана Тимофеева не было ни избы, ни амбарушки, а жил он в землянке, при которой находится плетневый сарай. Василий Григорьев хотя жил в избе, но зато у него не было ни амбара ни плетневого сарая, впрочем, последний оказывался совершенно излишнею роскошью, ибо у Василия Григорьева никакой скотины нет. Мирон Егоров со своей семьей, состоявшей из 6 человек, жил в избе, но также обходился без амбарушки и без сарая за неимением скота. У Никифора Иванова также только одна изба.
Скота у леонидовцев мало. Алексей Андреев, например, со своими 6 домочадцами довольствуется одной козой. У семьи Ивана Федорова, состоящей из 7 человек, скота — только одна свинья… Всего же в Леонидовке, по тогдашней моей записи, на 264 души приходилось: 56 лошадей, 36 коров, 140